Журнал Двести
Шрифт:
Разумно. И страшно. Потому что не писатели "решили", а спонсор с премией нашелся. Для узенького, пусть и достойного кружка. Но ведь пьянка в одной отдельно взятой квартире не есть праздник всего человечества; в данном случае, не фэны НАВЯЗЫВАЮТ ПИСАТЕЛЯМ своем мнение, а как раз ГРУППА ПИСАТЕЛЕЙ НАВЯЗЫВАЕТ фэнам свое мнение, буквально заставляя их — не мытьем, так катаньем — а соучаствовать (хотя бы присутствием в зале) в процедуре. Естественно, люди протестуют. Ибо не хотят быть тупым стадом, имеющим право лишь на поддакивание и подблеивание непостижимо-высоким решениям мэтров.
Эх, "Странник", "Странник"… сколько же славных, милых, талантливых людей повязал ты по рукам
Но даже и это не все!
В защиту "Странника" выступают ТОЛЬКО члены жюри. И в череде их аргументов нет-нет да и мелькнет гаденькая мысль: бранят, ибо завидуют. И вот уже порядочнейший Лазарчук собирается не подавать Щеголеву руки за то, что посмел Щеголев свое суждение при себе не держать. И — апофеозом! — идет намек на то, что всему виной интриги и "обиды писателей, волею судьбы оказавшихся вне клуба "Странников"…"
Обиды писателей? Ну-ну.
Я, Лев Вершинин, торжественно заявляю: приятно получать премии. Самолюбие они, конечно, чешут. Но если уж получать, то так, как получил я "Еврокон-93", узнав об этом факте гораздо позже самого голосования. Не нужно, коллеги, ни интриговать, ни хвалить себя. Достаточно попросту писать. Умно, честно и ПОНЯТНО. Премии приложатся.
И, коль уж на то пошло, то есть нечто и превыше премий. Не был я никогда, слава Богу, ни "драбантом", ни "семинаристом", и не сиживал в жюри. Но когда мне, пацану с улицы, судьба подарила счастье знакомства с Аркадием Натанычем, я показал ему свои повести, и смел ли ждать, что они понравятся ему? Мог ли я надеяться, что он сам, без просьбы (да и разве решился бы я?) предложит написать предисловие? Не мог. А Он — предложил. И это было честью, превыше всяких премий.
И я, удостоенный этой чести, просто не могу — даже желая того — завидовать лауреатам "Странника", ни уже состоявшимся (о великая честь!), ни предполагаемым (о суровая неизбежность!). Хотя бы потому, что к заслугам, скажем, Рыбакова или Лукина данная статуя ровно ничего не добавит; заслуги эти и так известны. Как не подновит кусок бронзы поблекшую позолоту галунов престарелого вундеркинда, вечного "драбанта" при известной Персоне. И, вовсе уж кстати, так ли велика принципиальная разница между "драбантами" и солдатами иной Гвардии, допустим — Молодой и далеко не всегда — наполеоновской?..
Субординация — она ведь, вообще-то, признак казармы. И фельдфебель, рвущийся в Вольтеры — явление, увы, не новое для России.
Но что же ХОРОШО и что такое ПЛОХО? В отличие от хрестоматийного крохи, имевшего возможность получить точные указания от мудрого отца, так вот, в отличие от Андрея Михайловича Столярова, я не знаю ответа. Но порассуждать — могу.
Думаю, что принципиальное отличие русской (российской) литературы от литературы западной кроется в том, что наша литература всегда была сострадающей, кричащей, зовущей на помощь и аппелирующей к Совести. Беллетристика же Европы — прежде всего анализ, размышление, формальный изыск и — не в последнюю очередь — развлекательность. Иными словами: здесь — ДУША, там РАЗУМ.
Истоки, вероятно, в различии католического и православного мироощущения. Католическая схема: "Бог есть, ибо я РАЗУМОМ СОЗНАЮ, что его не может не быть" (Фома Аквинский). Отсюда и рационализм. Не зря именно из католических монастырей вышли естественные науки, и еретик Бруно старался познать Вселенную как раз в попытке приблизиться к постижению Бога. Ну, правда, коллеги недопоняли…
Православная же схема: "Бог есть, ибо СЕРДЦЕМ ОЩУЩАЮ Его" (Сергей Радонежский) породила тончайшую российскую
Со-страдая и со-чувствуя развивалась российская литература; единой болью болели и Аввакум Петров, и Михаил Булгакова, и Вячеслав Рыбаков. А вот что категорически отвергалось ею, так это холодная, рационально-равнодушная метода, лишенная эмоций, но стоящая на филигранном мастерстве.
Вот в чем суть противостояния, ПРОТИВОСТОЯНИЯ А.СТОЛЯРОВА РОССИЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ, КАК ТАКОВОЙ, ее ценностям и целям. Живи А.М. где-нибудь в Европах, он, умелый цеховой мастер, был бы вполне на своем месте. Там, при должной сноровке и удаче, он — глядишь! — сумел бы добраться до одного ряда с Джойсом или, скажем, Прустом, был бы читаем и чтим тремя-четырьмя тысячами сверхэстетов, хвалим в томно элитарных кружках, увенчан спецпремиями для игроков в бисер… и, наверное, был бы счастлив.
Но здесь-то нельзя быть счастливым, если в тебе не видят гуру!
Среда накладывает отпечаток; потребность российского литератора быть пастырем сродни потребности организма дышать. Но смешно смотреть, как холодная рассудочность стремится навязать свое мироощущение, свою эстетику тем граням словесности, которые изначально замешаны на эмоциональном восприятии и эмоциональной же отдаче. Читатель ясно ощущает чужеродность новоявленного пророка и отвергает его. Пророк же, искренне недоумевая, решает, что бараны зарвались — и стоит пустить глупому стаду немножко крови…
Вот первая слагаемая прозвучавшего призыва к войне!
Ну что ж, разумом можно много расставить по полочкам. Но не дано разумом, и только им, постичь боль, которая и есть жизнь. И конечно же, искусственные, пластиково-бумажные цветы, имеют право на существование. Если только не мешают жить живому…
Впрочем, сказанным не исчерпывается суть вопроса.
Так уж вышло, что государственная машина России последнего полутысячелетия, унаследовав традиции Орды и Византии, была основана на тотальной несвободе личности. Это общеизвестно. В Европе возможность противоборства с системой была достаточно широка (для дворянина — шпагой, для негоцианта кошельком, для черни — эмиграцией или ересью). В России же единственным способом (кроме коротких и бессмысленных бунтов) протеста оставалось СЛОВО. И потому российская литература изначально была литературой сопротивления пусть шепотком, пусть в салонной беседе или осторожной эпиграмме, но она боролась с тотальной, а потому и тупой Властью. И зачастую погибала. В отличие от той же Европы. ТАМ, положим, Бальзак печально и уютно констатировал, что общество не лишено язв, а ЗДЕСЬ писатель, коли желал оставаться самим собою, не мог не лезть на рожон. Что толку приводить примеры? Несть им числа. И общеизвестно, что примирение с Властью (тем паче, интеграция в нее) означало гибель — безусловно, нравственную, а зачастую и физическую (Фадеев…).
До самых последних лет история нашей литературы была историей борьбы Совести с Бесстыдством. Ныне шкала координат рухнула…
И что же? Осторожные фрондеры-шестидесятники вволю поплясали на издохшем драконе, но… не пожелали увидеть, как из чрева монстра растет новое чудовище — стократ более опасное, сверкающее чешуей лозунгов и великолепно адаптированное к новой действительности.
Дракон остался драконом, сменив лишь расцветку. Но этого, новооформленного дракона с видимой охотой стали поддерживать былые фрондеры, люди, достаточно искушенные и умные, хорошо знающие истинную ценность лозунгов, написанных от пасти до хвоста. Поддержали. Подперли. И стали певцами и адвокатами торжествующего, наглого бесстыдства, тупого и грязного насилия…