Журнал Наш Современник №1 (2001)
Шрифт:
Что все мы, почти над кюветом,
Несемся и дальше стрелой...
..................................................
Предощущение грядущих потрясений в судьбе России, трагичности ее пути постоянно мучило Рубцова и суровым грозовым отблеском озаряло его стихи. И свою судьбу он предугадывал, предрекал свою смерть в крещенские морозы и погиб на Крещение 19 января 1971 года. Но в полную гибель России не хотел верить, отчаянно цеплялся за какие-то надежды, при этом ссылался на Ленина: “Вот Ленин взял да выдумал нэп, и накормил народ! И у нас, погляди, кто-нибудь что-нибудь выдумает”.
Николай пытался бодриться, писал шуточные стихи, распевал их в общежитских коридорах, а звучали они все равно грустно.
* * *
В 1966 году соплезвонистым хуторским казачком сразу после одиннадцатилетки, на удивление всей родне, я поступил в Литературный институт. Познания мои в поэзии были чертополошны и беспорядочны: я довольно хорошо знал Блока и Есенина, взахлеб упивался только что открытыми Пастернаком и Цветаевой, в то же время бережно хранил вырванные из “Юности” подборки стихов Евтушенко с Вознесенским и с удовольствием читал расхожие книжки какого-нибудь Волгина или Грудева. Хотя внутри уже шелохнулось некое слабое подозрение в шарлатанстве тогдашних поэтических кумиров, но честно признаться в этом я не смел даже самому себе.
По давней традиции первокурсники Литинститута в начале учебного года проводят поэтический вечер, показывая преподавателям и старшим товарищам товар лицом. На вечере я продишканил нечто распевно-казачье с густым самогонным духманом, что в ту пору тоже никоим образом не поощрялось, а поэтому неожиданно сорвал толику аплодисментов от скептических слушателей. И тут бесшумно и властно меня взял под локоть кудрявый, грубовато-красивый парень (это был Саша Петров, поэт с Урала, его уже нет с нами), сказал торжественно: “Пойдем! Тебя зовет Коля!” — и потянул к выходу. Никакого Колю я не знал ни во сне, ни вживе, но почему-то понял — идти надо, кажется, даже сердчишко почаще запрядало.
В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке — ну точь-в-точь колхозный кладовщик — и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарошными девичьими ресничками. “Это же Коля Рубцов!” — еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: “У тебя нет России! Есенин пел про Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!”.
Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: “Ну, пошли с нами!”. И мы пошли пить портвейн.
В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой “Жалобы пьяницы”:
Ах, что я делаю, зачем я мучаю
Больной и маленький свой организм.
Ах, по какому же такому случаю
Все люди борются за коммунизм?
Так я вошел в тот небольшой кружок друзей и
Отношения Рубцова с Литературным институтом никак не могли упорядочиться. Обучался он чрезвычайно долго, числился и на очном отделении, и насовсем изгонялся, и восстанавливался на заочном. Когда меня ему представили, он считался заочником, хотя почти постоянно жил в институтском общежитии, будучи гонимым и преследуемым тогдашним суровым комендантом по прозвищу Циклоп, который старался вытурить Рубцова из своих владений, да не тут-то было: сердобольные вахтерши пропускали поэта на этажи, а уж там и терялся как иголка в стоге сена, да еще мальчишески поддразнивал коменданта. Тот всегда, как хорошая охотничья ищейка, шел на гитарный перебор, надеясь сцапать нелегального проживальщика, а потом гитара звучала на всех семи этажах и даже в бельевой.
Мой сосед по комнате снимал квартиру в городе, и Николай часто ночевал у меня на свободной койке, половые матрасы ему изрядно поднадоели, хотя в быту он вел себя более чем непритязательно. Помню, как-то утром, потирая высокий узкий лоб ладонью, он вдруг обнаружил, что два дня ничего не ел. Задумался горестно, потом вспомнил что-то, облегченно засмеялся: “Но ведь пиво-то мы пили? А пиво — жидкий хлеб! Жить — будем!”
В характере у Рубцова, при всей его тяжелой капризности, была огромная доля детской веселости. Без нее он не написал бы ряда прелестных детских стихов, меньше бы любили и почитали его друзья. Однажды он перепечатывал в моей комнате рукопись новой своей книги “Сосен шум”, и мне в течение десятка дней посчастливилось видеть его милым, трезвым и благообразным. Мы вдоволь насудачились о поэзии. Я, видимо, нравился ему своей откровенной молодостью, влюбленностью в Есенина и в него, тогдашней готовностью день и ночь читать и слушать стихи, и он не притворялся.
А носить маску этакого мужичка-хитрована из дремучего леса он умел, бродя по вечно слякотной Москве в рябых подшитых валенках или наигрывая на гармошке в богемном застолье незатейливые “страдания”. По институту ходила восхищенная — знай наших! — история про знакомство Рубцова с Евтушенко. Побрел-де наш Коля за гонораром в журнал “Юность”, зашел в отдел поэзии, сидит себе в уголке, покуривает. И тут в комнату во всем своем блеске, “рыжине и славе” врывается Евтушенко с журналом в руках и кричит: “Кто такой Рубцов? Познакомьте, я хочу обнять его!” А ему Дрофенко или Чухонцев и показывают — вон, мол, он покуривает. И подошел журавлино Евтушенко к Коле, протянул торжественно руку, продекламировал: “Евгений Евтушенко!” Поглядел на него прищуристо Коля, поморгал мохнатыми ресничками, почесал в затылке и ответил: “Навроде что-то слыхал про такого...”
В действительности Рубцов блестяще знал всю русскую и многое из западной поэзии, например, наизусть читал Вийона. Малоформатный сборник Тютчева всегда носил в кармане пиджака, на какие-то простецко-щемящие мотивы напевал его стихи со слезами на глазах. Кроме Пушкина, вровень с Тютчевым не ставил никого, даже любимого Есенина, справедливо считая, что на уровне Есенина можно все-таки написать несколько стихотворений, а Тютчев недосягаем вовеки. От Есенина, наверное, перенял страстную любовь к Гоголю, по памяти читал его большими кусками и почитал за гениального поэта.