Журнал Наш Современник №11 (2002)
Шрифт:
Привычка все скрывать. Купят цыплят по знакомству — прячут их от соседа, пока не вырастут.
— Что ж не сказал, где брали?
— А я не знала, что тебе надо.
В прогулке вдоль моря всегда думаю о Насте.
Московский критик:
— Люблю моченый чеснок с Даниловского рынка, деревенскую прозу, извините, читать не могу!
21 июня. Ночь. Двор. Пугающая тишина. Расстаться с Пересыпью все равно что расстаться с жизнью. Так кажется, когда подумаю... о сроках...
Слушаю радиостанцию Би-би-си:
— В то время жили еще предрассудками викторианской эпохи. Женщина полагала, что она должна лежать с мужчиной, закрыв глаза, и думать об Англии.
Он так
— Мы познакомились с ним так: он сказал, что Стендаль графоман, и это меня разозлило.
10 октября. Все больше нужно нескромности, чтобы писать и печататься. Никто не поверит: порою стыдно вывешивать свою фамилию в газетах, журналах, на обложке книги. Нe понимаю писателей скромного ума, плетущих философские фразы. Бумага заставляет? Некоторые лезут на трибуну на пленумах и съездах, а за плечами — серенькие книги. Я всегда стеснялся публичности, а приходится быть на виду...
Декабрьская стужа, я выхожу из гостиницы “Москва”, беру такси и празднично еду к дому Совета Министров на берегу Москвы-реки. Я приехал раньше, побродил у сияющего окнами белого здания и, наконец, пошел искать подъезд. В мраморном фойе было пусто, раздевалка блестела стальными костями вешалок. Швейцара, как принято было когда-то, никто не поставил, никакой господин в нарядном светском костюме меня не встретил. Я приехал сам, торопился. В гостинице я с обидой смотрел на себя в зеркало: какой-то немецкий костюмчик, последний из запасов в южном магазине, куда меня привели после звонка “сверху”, — хватился, а ехать за премией не в чем! Боясь замерзнуть на улице, я уплотнил себя серым жилетом, и теперь косточки моих запястий выскакивали из рукавов. Придут все торжественные, а я? Сниму-ка, пока никого нет, свой жилет и отдам на вешалку. Так и сделал. Но вот стали появляться москвичи и гости, кто в чем: в свитерах, в разномастных костюмах, и этак запросто, как будто шли поужинать в Дом литераторов, а не на священное действо, коим осеняет нас всех Россия. Худые лопатки мои выпирали, и я было кинулся на вешалку за жилетом, но передумал. По одному, как на стадионе, потянулись вверх.
Все было очень буднично, как в колхозе. Появились знакомые лица, уже давно все награды от России получившие и давно сами их распределявшие по странной какой-то прихоти ума и настроения.
Российскую премию мало-помалу затолкали в разряд заурядных, ее выдавали, как паштеты и бразильское кофе в московских подвалах, по каким-то талонам или договорным правилам самых великих начальников, но теперь вроде решили поднять планку строгости, хотя... как знать? Раньше премию давали еще и для того, чтобы лауреат... стал “еще более активным”, выступал где-тo, благословлял всякую ерунду откликами, поисками, появлялся на торжествах, включался во всякие комиссии, общества там, где жил, то есть отрабатывал аванс приближения к власти. Писал, снимал фильмы, рисовал, пел ты правильно, но это еще не все: ты пожизненно должен кланяться и защищать блеском медали нашу запутавшуюся в грехах общественную жизнь.
Мы поднялись наверх и ждали, когда пригласят в зал.
— Поздравляю! — сказал мне редактор журнала, провалявший мой роман полтора года в ящиках и выкинувший мне без всяких слов. — Ты теперь понимаешь, почему мы тебя не напечатали? Если бы роман пошел в нашем журнале, премию бы тебе не видать.
“Благодарю, — подумал, но не сказал я, — вы сделали больше: ваши ребята не только выкинули роман, но еще и позвонили в издательство и спросили: “Неужели вы этот белогвардейский роман будете печатать?!”
Такое милое русское братство.
В небольшом зале, очевидно, церемониальном, меня поразили росписи стен совершенно клубного стиля: бледные гуашевые краски, плакатные герои пятилеток, композиции из прутьев и столбов великих строек, заводов, мостов и никакого напоминания о России, и в год 1000-летия христианства моя наблюдательность обострялась — в коридорах и прочих помещениях тоже ни один символ не напоминал о том, что мы живем на старой земле. Такой же выхолощенной,
1989
17 марта (Пересыпь). В кафе у автостанции пол был так же грязен, как и двадцать лет назад. Я давно не заходил сюда, и оттого было ощущение, что и в Темрюк-то я не заезжал давно. Раньше я тут пересаживался, пил кофе, покуривал, раздумывал; куда ехать: в Тамань? Да, только в Тамань. Матушка еще в Пересыпи не жила. Никого у меня в этой стороне не было. И уже четырнадцать лет все дороги и поселения и вид от маяка на морскую дугу приближены к моей душе присутствием матери на улице Чапаева, 3. Пью кофе и знаю, что она сейчас в хате или в огороде; меня ждет теплая печка, вкусный ужин. Но что будет потом, без матушки?
7 апреля. Вечер Вадима В. Кожинова в Доме политпросвещения. С ним был польский профессор Станислав Поремба. Вскакивали мальчики из “Народного фронта”, трепыхались в ненависти. Среди них самый активный — сын Долгоносика. Плюралист. Папа славил революцию, коммунизм, воровал, а сын плюралист, демократ.
30 апреля. Накануне Святой Пасхи по центральному телевидению показали спектaкль “Самоубийцы”, а накануне Родительского дня фильм “Рурская дева” (по “Пышке” Мопассана). Идеология требует стушевать святые дни. Подлецы. И эти подлецы в других передачах говорят о “воспитании нравственного облика человека”. Нынче в “Советской России”: “Бабушка, ты скоро умрешь?” (из почты). Ну, а откуда же взяться милосердию. 70 лет душили церковь, преследовали верующих, самых добрых и святых, а палачей возводили в герои. Одна особа, “отвечающая за культуру”, заявила недавно: “Ну, что они у вас там ходят в церковь? Смотрите, а то они еще начнут верить!”
25 мая. Читаю “Окаянные дни” Бунина и сам живу, словно в окаянных днях — кругом разложение. Что-то случится.
26 июня. Утро в ст. Ахтанизовской. Обрызганные росой огороды. В зернистых шапочках укроп; развалившиеся на края листья капусты, стройные помидоры; морковка, бурак. Вдоль забора, как охрана, вишни, орех, миндаль, яблоньки. Во дворе тихо; кошки не бегают, сонно переставляют лапки. Хозяйка кормит кур. В некоторых дворах пусто — все на работе. Гора Блювака высится на окраине. Солнце еще робко пускает лучи по земле. Двери в магазинах открыты, и в хозяйственных, канцелярских никого нет. Зато у хлебного с сумками стоят и сидят женщины в белых платках, ждут машину; мужики в стороне курят. По улице колесо в колесо (как сцепленные) едут на велосипедах две женщины. Какая-то худая с тяпкой в руке пошла вниз.
26 октября. Вечер Нины Берберовой (ТВ).
После стольких лет отсутствия (67) на вопрос о том, что она чувствовала в первые минуты на родине и чего ожидала от встреч, ответила коротко и холодно. Ей 88 лет. Стала ли она американкой или так бывает со всеми, кто давно разлучился? Наверное, все стирается в душе за годы. Но не то было бы с Б. Зайцевым, И. Шмелевым! А что творилось бы с Буниным, попади он в отцовскую усадьбу. Там пусто. Я часто вижу это: Бунин возле камней дома своего! Сталин разрешает ему приехать на месяц, его не трогают, не насилуют идейными вопросами, он с кем-то (но с кем?) едет по родным полям. Вера Николаевна с ним. Страдал бы страшно. Жуткая власть была, ничего не прощала. А-а! Поехал бы он с Н. Д. Телешовым. Больше никого не было из “Среды”.