Журнал Наш Современник №5 (2004)
Шрифт:
Уехали муж с женой, Голицыны. Были симпатичны мне, но уехали, срок. Провожали всем кагалом. Два еврея приставали, жаждая деталей снятия повести. Пьяный, в снегу пальто, без шапки, кричал: “Я дойду до дому!”. Днем автоматные очереди, сейчас тяжелые транспортные самолеты.
Дома перечитал некоторые юношеские записи. Сколько потеряно! Уровень тех писаний по сравнению с нынешними молодыми выше. Но где тормоза? Женитьба? TV? Армия? Прошли, видно, часы интуитивных прозрений.
Распутин засмеялся и сказал Наде: “Научится писать, чтоб печатали”.
Главная радость — носки от мамы. И Наде, и Кате. Сижу, а ноги будто на печке стоят. На печке я пузо грел, когда оно болело. Задерешь рубашонку и прижмешься к кирпичам. Щепочки, зернышки пристанут... В селе, в Троицком, спал на соломе. Маленьким совсем, чтоб не выпал, лежал в хомуте. Надо хомут купить.
16 февраля. Марченко все пытал, в каких отбросах (помойках) общества я ищу своих героев. Интересно, спросил я, где же он видит те оранжереи, где выращиваются герои соцреализма? Вредно для психики народа обнажать разрыв между истинной жизнью и описываемой жизнью в литературе. От этого виднее ужас настоящей.
Набрал на рецензию рукописей. Надо выжить. Последние 10 коп. отдала дочь, последний пятак — жена.
Мне сказали: добавляй взамен снятого. А что? Что ни покажу — не идет. О Сталине, о пьяницах. А что их, мало? Миллионы, и люди не худшие. А Сталин? Это ведь не эпоха, а две — от восторга до ужаса.
Но доволен и тем, что показал, пусть не думают, что нечего показать. Директор весьма надут на меня. Болтовня о следующей книге не сбудется. А я рад, хоть и страдаю всегда, но скорее переломлюсь, чем скажу комплимент заемному уму.
Ветер. Искал тропинку в лес, шел по Можайке. Без конца машины. Так и доперся до переезда, а от него потопал по шпалам. Рельсы справа (из Москвы) загажены сильнее. На левых тоже хватает: батарейки, консервы, бутылочки из-под всего плюс coca-cola. Ценные наблюдения дала мне жизнь! Так как в эти дни искал рассказ о роддоме (и не нашел, что весьма печально), то перебрал множество папок. Эти завалы — навоз, но кое-где поблескивает жемчуг. Отчаяние, что никогда не смогу сесть и разобрать. А сценариев сколько! Пьес! Инсценировок! Лезли во время прогулки стихи из времен студенчества, например:
Все меня попрекают идейным отсутствием,
Мол, рифмуешь, а дар-то провиденья мал.
Мол, забыл ты, поэт, что была революция,
Мол, бросаешь цветы не на тот пьедестал.
А я громко смеюсь и тихонько страдаю,
Дни на нитку годов не уставши низать,
Все бросаю, да что-то опять начинаю
Стихоплетством тетради конспектов марать.
17 февраля. Четверг. Проснулся и не знал, который час, слушал идиотизм “Маяка” — ублюдочные шутки уровня подошвы.
Оказалось, что утро. Ночью был снег, ходить трудно. Первыми по всем дорожкам пробежали собаки.
Вроде ходил долго, а всего
Масленица. Пахнет блинами. Мужички соображают, я под предлогом отъезда отклонился. А причина — не на что, да и не тот народ, с кем раскуешься. Привезу машинку, терпеть больше стук слева и справа трудно. Беруши. Помню, как ждал их, но глухо в них, ватно, слышно, как кровь стучит.
Ходил немного по призраку леса. Но птицы живые, запах талости. Ревет, не умолкая, и Минка, и Можайка, и Петровка — все шоссе работают почти бессонно. У “Иверии” австрийские машины-рефрижераторы.
19/II. Пришло немного денег от “Сибирских огней”, не получил до 2-го. 2-го получу за рецензию. У Нади обкорнали статью. Писать о сложности положительных героев нельзя. Никакой сложности — они положительны на 300 процентов, и всё.
Ангина кончилась — левый бок заболел. И сердце, и легкое при кашле отдается. Припер в рюкзаке машинку. Свое не идет, так хоть деньги заработаю на рецензиях. Писание своего — стратегический заработок, а без тактических умрешь. А тактические могут тянуться вечно, отодвигая стратегические. Всё это называется, что я пишу по-русски.
Ополаскивал красным вином стакан и выплеснул на белую крышу под окном. Тут же — синица. Надо будет хлеба носить. Дома ночью измучился. Катюша так тяжело дышала, мучилась, а под утро ее мучил кашель. Мы с ней эту зиму как коромысло на плечах Нади: я выздоровел — Катя заболела. И всё — сволочь цензура.
Постучал немного. Соседи — стукачи — озадачены. Дуются. Замолкли. И я замолк.
Снег идет, и красный след, и хлеб для синиц — всё замело.
Уже ночь. Надя завтра не приедет. День тянулся, тянулся и вдруг кончился. Снег шел.
Читал “Годунова”. Как смешно — какой-то Союз писателей, съезды, собр. соч., ордена, чины, лауреатство... после того, как есть “Годунов”. Одно должно обязывать — эпоха. В ней не живет Пушкин, но и за нее спросится. А интересного что? Да то, что люди живут. И умрут. И страшно: зачем жили?
Согрел чаю и выпил с горячим вином. Может быть, простуда отпустит. Нельзя мне болеть. Поболел.
Сделал конец к рассказу. Читал. Идиотически мерзкая задумка Мейерхольда к постановке “Годунова”. Царь сидит под платком, кругом гадалки, трясуны, петух... И что это за блядство — лапать классику и “домысливать” за классиков! Спать. Чего-то грустно. Будто все хорошо — спите, отдыхайте, родные мои. Катя под утро кашляла. Детский кашель невыносим. Дети кашляют одинаково.