Журнал «Вокруг Света» №04 за 1991 год
Шрифт:
— Ребята, не молчите! Ребята, песни играйте!.. Митрий Васильевич: ты далеко сел, ты пересядь к столу! Старше нас с тобой тут нет, — давай, им зачнем старинную...
Красивый смуглолицый старик с белыми кудрями и белой бородой перешел к столу. Я отодвинулся и очистил ему место рядом с дедом Ефимом.
— Луканюшка! Не вешай голову, мой сердешный, — сказал он ласково служивому, — не горюй, соколик мой... Какую же? — нагнулся он к деду Ефиму.
— Да уж тебе не подсказывать...
Митрий Васильевич задумался на минуту, словно пересматривая в взволнованной памяти старинный репертуар. Потом откашлялся и, опустив глаза,
Ой да не думало ведь красное оно
солнышко
На закате оно рано быть...
Низким медлительным звуком старого гармониума присоединился густой голос деда Ефима. Сплелись в одну извилистую; кудряво-певучую струю, потекли рядом два голоса:
Да не чаяла родимая матушка
Свою чадушку избыть...
Они были старые, надтреснутые, со стариковской осиплостью, перерывами и передышками, но тем выразительнее звучала печаль старой песни, протяжной и торжественной, говорящей о горькой тоске разлуки...
И стал стихать жужжащий говор в горнице. Влились новые голоса, густые и тонкие, сдержанные и строгие, ибо труден был старинный напев протяжный. И широкие переливы наполнили низкие комнатки, растеклись по всему куреню, — печальные, как догорающий закат, думы всколыхнули в сердце. Медленно слагались слова и глубоко ранили его своею красивой грустью, горьким рассказом неутешной жалобы...
Должно быть, волшебный был голос когда-то у Митрия Васильича — и сейчас он разливался рекой, дрожа, с проникновенной жалостью выговаривая речь горькой кручины материнской:
Избыла-то она, изжила его
Во единый скорый час,
Во единый скорый часочек,
Во минуточку одну...
И тряслись от беззвучных рыданий плечи Прасковьи Ефимовны. Но были строги лица у поющих, никто не шел с утешением: доля матери-казачки — плакать, плачь и ты, Прасковья Ефимовна... И теперь долго одного за другим будешь ты снаряжать и провожать в чужую сторону, и в заботах, в сухоте этой дойдешь незаметно до старости, до сырой могилы...
Как будто недавно пришел со службы, с постылой чужой стороны, муж ее, вот этот самый Семен в нелепом сюртуке и разношенных валенках. И как-то быстро и незаметно промелькнули годы их молодости, веселого труда, праздничных песен, беззаботные и расточительные годы здоровья и силы. И вот уж вырос и идет туда же, в чужую сторону, первый их помощник и кормилец...
Она так привыкла думать о нем как о маленьком, шаловливом парнишке в розовой рубашке и розовых порточках, точно на этих еще днях подсаживала его на лошадь и смеялась над его растопыренными маленькими ножонками на отвислом животе старой кобылы, которую она сама водила в поводу к водопою, чтобы доставить удовольствие Лу-кашке проехаться верхом. Вела, оглядывалась и с улыбкой думала: - Помощник растет... кормилец...
И как будто вчера еще она шлепала его, бедокура, за то, что упрямо бросал букварь ради шашек, не берег одежды, по чужим садам лазил, заводил драки на улице, шибался черепками и камнями... Не вчера ли это было?..
А вот уж выстрелы гремят на дворе, поход возвещают, и,
Уж ты справь же мне, сударь-
батюшка,
Червлен-новенький корабль...
Отпусти, меня, добра молодца,
По синю морю гулять...
От старых, верно, времен идет она, эта песня, от времен широкой вольницы и удали, когда вольной волею рвались горячие молодые головы к разгулу широкому в чистом поле, на синем море... Смутно слышала о тех временах Прасковья. А ныне не то уже гуляньице, не вольной волею идут на него. Иной и червлен-новенький корабль: строевой конь и воинское снаряжение по форме, по установленному образцу... И сколько забот, слез, каких усилий и напряжения стоила эта «справа», хорошо знает она, казачка-мать...
Она знает каждую вещь казачьего снаряжения, каждый ремешок, какой требуется представить на смотр, и цену им слишком хорошо знает, потому что все оплатила своей трудовой, облитой потом и слезами копейкой. Знает не просто, например, седло с каким-то «прибором», но и те тринадцать предметов, которые нераздельны с конем и вьюком всадника: уздечка с чумбуром, недоуздок, чемодан и шесть пряжек, саквы сухарные, саквы фуражные, попона с троком, торба, скребница, щетка, фуражирка, сетка, тренога и плеть...
А амуниция? Для кого-нибудь это — простой, несложный звук, ну — что-то такое к ружью, шашке и пике... Для нее это — не один десяток вещей, стоящих не один десяток рублей: портупея, темляк, патронташ, поясной ремень, кушак, чушка, кобура, шнуры, чехол на винтовку...
Знает она, что и для обмундирования нужны чекмени и парадный, и вседневный, двое шаровар, две пары сапог — парадная и вседневная; кроме шинели, нужен еще полушубок, башлык, гимнастическая рубаха, не говоря уже о комплекте белья... Да всего и не перечислить... Подковы, сумка с мелочью, бритва, юфть, иголки, нитки для починки... И все по установленному образцу, первосортное и неимоверно дорогое. А каждый грош облит потом, каждая копейка на счету...
Чуть держится хозяйство. Всякий экстренный расход — свадьба, похороны — вызывает резкие колебания в его равновесии. Но что потрясает до корней — это «справа». На службу царю и отечеству семья отдает не только работника — она отдает с ним все запасы и сбережения, с таким трудом собранные. Купить коня, выдержать, выкормить его, ночей не спать — уберечь от конокрада, дрожать, как бы в комиссиях не забраковали... на десятки лет старит эта сухота казачью семью...
Коня Луканьке хотели поставить своего «природного» — Буренького. Всем бы хорош конек: и густ, и ноги крепкие, и на ходу легок, — все статьи в порядке, но в меру не вышел, двух восьмых не хватило до требуемого роста. Пришлось продать Буренького и пару молодых быков. На вырученные деньги купили за 180 — Корсака. Рассчитывали: седло отцовское пригодится — доброе еще седельце. Но как раз ввели седло нового образца — какой-то генерал придумал «продушину» в ленчике, и на семь рублей за это удорожили седло. Продали корову и отдали за новое седло 43 рубля...