Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка
Шрифт:
— Не уговаривайте меня, я не изменю решения. Это произвол, и как только у меня появится возможность написать куда следует, я сделаю это.
В моих словах прозвучала угрожающая нотка, а кто из «смертных» мог позволить себе угрожать могущественному ведомству?!
Полковник, уловивший тон моего заявления, обнажил свой хищнический оскал.
— Вы забываете главное — мы в состоянии отправить Вас в такое место, откуда не только писать не сумеете, но и думать. Это я Вам обещаю.
Угрозу он привел в исполнение.
Вторая
Почти два года я не был в Воркуте. И вот, в июне 1950 года я снова здесь, снова на воркутинской пересылке.
Через несколько дней меня направили для отбывания срока наказания — на шахту № 8. В это время в Воркуте было создано новое Управление ГУЛАГа (для особого контингента заключенных) под кодовым названием «Речлаг». Заключенные подобных лагерей были обречены на долгую жизнь в условиях Заполярья, без реальных надежд на освобождение после окончания срока наказания.
Обещанные полковником места обетованные оказались ничем иным, как самыми строгорежимными лагерями для спецконтингента. Информация о мире здесь, о внутренних и внешних делах была сведена к нулю — ни радио, ни газет, ни писем. Вольнонаемные сотрудники, имеющие какое-либо отношение к работе с заключенными, подвергались ежедневной обработке «спецов» из Речлага. Им старались внушить главную мысль: люди, попавшие в лагерь, — преступники против человечества, отбросы общества, руки их обагрены кровью, они и после войны продолжают вершить и вынашивать свои преступные дела и планы. К счастью, советское правосудие вовремя остановило их коварные намерения.
Для того чтобы характеристика эта походила на правду, требовалось новому контингенту соответствующее оформление, особый режим на зоне и в жилых бараках. Если до этого форма для всех заключенных ГУЛАГа была одна, то в особых лагерях ввели новшества, чтобы сразу отличать этих «особо опасных» преступников. На всех носильных вещах (кроме нательного белья) пришивался кусок белой материи с номером. Даже в бараке, на каждой койке, прибивалась табличка с таким же номером.
В бараках, находящихся в жилой зоне (охраняемых денно и нощно солдатами внутренних войск), установили решетки на окнах; на двери повесили замки, чтобы закрывать заключенных на ночь(!). Для «удобства», чтобы не бегали по ночам в общий сортир, отвели в бараках отхожие места, установив там деревянные бочки-параши.
Лагерные условия напоминали тюрьму — заключенные постоянно находились под бдительным наблюдением надзора, исключающим нарушения режима. Как тут не вспомнить предостережение полковника!
Второй приговор Особого совещания был воспринят мною чрезвычайно тяжело. Казалось, я должен был быть готовым к нему и мог рассматривать происходящее беззаконие как логическое продолжение мер системы против меня, но я не хотел принимать во внимание советы и доводы тех, кто уже прошел через это, — они потеряли для меня силу.
Я все больше думал о приближающейся свободе, о возможности увидеть
Когда тебе только двадцать два и сделаны лишь первые шаги за решеткой — пять лет гулаговского срока были не самой большой трагедией. Так, по крайней мере, казалось мне после первого решения Особого совещания.
Разные условия ожидали меня на этом пути, думал, что будет трудно, но все эти годы я жил надеждой на освобождение. Я даже строил планы на будущее, не задумываясь о возможных изменениях в сроках Особого совещания. Меня особенно обнадеживало пятилетнее наказание по тягчайшей 58-й статье. Если был вынесен такой мягкий приговор — значит, не опасен для общества. Этот обывательский взгляд говорил о легкомыслии и отсутствии трезвых оценок, опрометчивых выводов, свойственных многим невинно пострадавшим.
Прозревать я стал лишь после второго приговора, испытав тяжелую боль за придуманное мне режимом новое преступление. Я испытал желание подвести пройденному итоги.
К прожитым двадцати двум годам после возвращения из плена Особое совещание прибавило еще пять. Уходил 1950-й год. Мне было тогда двадцать семь лет. Из них четыре унесла война, пять — отмерило советское правосудие за то, что выжил. Девять наиболее ярких и плодотворных лет в жизни человека. К ним теперь Особое совещание добавило еще десять и после этого собственная жизнь моя предстала в недвусмысленно говорящих цифрах.
Девять лет, отданные Государству, показались недостаточной компенсацией за желание выжить. Человек, проживший моей жизнью, уже не мог принадлежать к числу советских людей, так как прикоснулся к вещам запретным, тщательно от него скрываемым. Он увидел жизнь за «занавесом» не такой, как ее обычно представляли советские идеологи, а позднее узнал, что условия и жизнь заключенных в Советском Союзе совсем не похожа на те, какими они выглядели в довоенном кинофильме о строителях Беломорканала.
Поэтому новое постановление стало логичной и необходимой мерой дальнейшей изоляции от ничего не видевших и ничего не ведавших. Так и появились эти десять лет в плюс к прожитым девяти. Общий итог теперь звучал более весомо и убедительно — девятнадцать.
Но теперь Особое совещание представлялось мне более реально, как инструмент в руках Государства, я понял, что после второго постановления последует третье и еще, и еще, и так до гробовой доски — ив этом уже не было сомнений.
Надежда покинула меня. Обратной дороги к людям не будет — для меня лишь 67-я параллель станет постоянной границей при определении сроков и места земного бытия.
Потрясение было настолько сильным, что я надолго потерял покой, ясность и трезвость ума, не раз просыпался в холодном поту от бессилия преодолеть порог тюрьмы, когда, казалось, уже пройдено последнее препятствие.