Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка
Шрифт:
Вырулившим меня в те дни союзником — был возраст. Молодой организм боролся с холодом и победил, только несколько дней после этого я еще продолжал испытывать внутреннюю дрожь, но никаких пагубных для здоровья последствий ни тогда, ни после я не приобрел «на память» о Лефортово.
Невольно возникал вопрос: кто же он, невидимый Благодетель, протянувший руку участия, сохранившую мне жизнь?!
В Лефортово я встретил Новый, 1950-й год, год окончания срока наказания. Я уже отсчитывал последние месяцы.
Тогда меня однако настораживало одно серьезное обстоятельство —
Поэтому в тюрьмах и лагерях, потерявшие свободу жадно ловят каждое известие (там оно называется «парашей») о готовящейся амнистии, об изменениях, смягчающих уголовный кодекс, об указах, снижающих сроки наказания; о поселениях вместо лагерных зон, о расконвоировании заключенных по тем или иным статьям и т. д. и т. п.
В это хотят верить и верят месяц за месяцем, из года в год, ожидая скорого выхода на свободу и «укорачивая» таким образом срок собственного приговора.
Поэтому слухи о «добавках» и «довесках» срока воспринимают, как нежелательные, не имеющие конкретного отношения к кому-либо.
Однако со мной случилась именно такая беда.
В марте 1950 года, после восьмимесячного заключения в Лефортово, где меня должны были окончательно «сломать» режимными условиями, без ведения следствия и производства допросов я был переведен в Бутырскую тюрьму.
Видимо, иссякли все прокурорские санкции на тюремное содержание, и нужно было «новым» обвинительным материалом подобрать мне более суровую меру наказания. Это надуманное обвинение так же, как и первое, могло попасть на рассмотрение лишь в такую же инстанцию — в ОСО.
И вот оно, это постановление Особого совещания, датированное 21 апреля 1950 года. Мне его предъявили в мае для подписания.
На сей раз меня забрали из камеры днем. Я был доставлен на Бутырский «вокзал». Терпеливо просидел в боксе, не зная чего ожидать, и был, наконец, приведен в ярко освещенную комнату, к свету ламп которой добавился еще и свет полуденного солнца. Сквозь большое с массивной решеткой окно была видна безлюдная территория «привокзального» двора.
В комнате за небольшим столом, более похожим на хозяйственный, чем на служебный, сидел полковник пожилых лет. Перебирая лежащие перед ним документы, он сортировал их по своим соображениям, одному ему известным.
Я услышал опостылевший за эти годы вопрос:
— Фамилия, имя, отчество, год рождения…?
Найдя бумагу, пододвинул ее поближе к краю стола и сказал:
— Ознакомьтесь, пожалуйста!
Я уже заканчивал срок — мне оставалось чуть более полугода до освобождения, и у меня уже не было той тревожной робости, с которой начинались первые шаги в этом мире.
Годы заключения добавили к моему школьному аттестату зрелости еще один необычный «диплом». Правда, дисциплины его относились больше к компетенции органов внутренних дел и Госбезопасности, а сам документ подразумевался лишь в воображении. Но именно поэтому многое теперь воспринималось без особых треволнений и страха.
Несмотря на готовность
Суть нового постановления заключалась в том, что, находясь в Швейцарии, я стал сотрудничать с американской разведкой, получил задание и выехал для его реализации в Советский Союз. Принимая во внимание такого рода враждебную деятельность, Особое совещание решило изменить ранее вынесенную меру наказания на новую — 15 лет исправительно-трудовых работ с учетом уже отбытого первого срока.
Я находился в глубоком нокауте. Чудовищное обвинение, ничего общего не имеющее с фактами жизни простого интернированного в Швейцарии, никак не вязалось с материалами следствия, которому было известно все от первого и до последнего дня нашего пребывания в этой стране. Об этом я рассказывал на допросах и в написанных показаниях, стараясь ничего не упустить, чтобы не оставить «белых пятен». Однако о связях с американцами там не было сказано ни единого слова.
Тяжесть обвинения неминуемо должна была закончиться суровым приговором, с обязательной изоляцией в места Крайнего Севера и особых лагерей.
«Люди!» — кричал во мне голос — «Это надуманное обвинение и чудовищная ложь! Более гнусного акта невозможно придумать! Я не виноват! Но как мне доказать свою невиновность? Это же произвол! Поймите, постановление окончательное — ни апелляции, ни пересмотру оно не подлежит!»
Голос усиливался, я чувствовал, как нарастает во мне волна протеста и возмущения. Впервые за все годы заключения я испытал потребность сказать об этом, не думая о последствиях.
— Гражданин полковник! Я ознакомился с постановлением, оно сфальсифицировано и не отвечает действительности. Я не знаю ни американской разведки, ни тем более задания от нее. Это ложь! Поэтому подписывать постановление не буду!
В моем положении есть лишь одно право протеста — отказаться от подписи. Только оно может стать свидетельством абсурдности обвинения.
Мне показалось, что полковник не ожидал такого заявления от невзрачного человека, не внушающего к себе мало-мальского уважения — я выглядел мальчишкой. Он отреагировал с надменным хладнокровием оперативного сотрудника, уж не раз участвовавшего в подобных акциях, смерив меня уничтожающим взглядом.
— А знаете ли, что решение Ваше не повлияет на конечный результат? Учтите это. Постановление при всех случаях останется в силе! Не валяйте дурака! Я лично не советую Вам обострять отношения — это в Ваших интересах. Скажу больше, если Вы не подпишите постановление, мы вынуждены будем составить акт. Он будет подшит к делу; а всякая бумажка такого рода — нежелательна в лагере: этот хвост станет компроматом на долгие годы. Подписывайте, не упрямьтесь!
Я слушал его доводы, с чувством тревоги обдумывая предложение о капитуляции. И если бы угрозы могли осуществиться сиюминутно, с применением силы, я бы подумал, что делать дальше. Но в эту минуту я не увидел реальной опасности, а расправа в будущем оставалась под сомнением — она могла и не произойти.