Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Шрифт:
Но только он поднялся и сделал шаг, как острая боль пронзила его от плеча до живота. Савва протяжно застонал и присел на прежнее место. Он сосредоточился, мысленно упрашивая хворь отпустить его, затем прошептал молитву. Но молитва не помогла, боль усилилась. Савву охватил страх, что он никогда не оправится.
Поникший вид Саввы вызвал жалость у проходившего мимо посадского. Он остановился и участливо молвил:
– Как тебя скрутило! Иди в клеть, отлежись.
Савва сумел выдавить жалкое подобие улыбки и скорчился. В нем сидел кто-то злой и пакостливый, с наслаждением дергающий изнутри простреленное
Василько уже покидал усеянное стрелами пространство у Наугольной, но, вспомнив о Савве, воротился, отпустив Копыту. После долгих расспросов узнал, что Савва изранен и находится в клети, возле которой его принародно бранил воевода. «Он лежит в клети израненный. Лежит в клети израненный…» – мысленно повторял Василько, подъезжая к клети. Чувствовал тоску, потому что придется говорить и делать не то, что думаешь и хочешь, а то, что нужно делать и говорить, посещая немощных. Он поднялся по шатким и скрипевшим ступеням, ведшим на предмостье, и, с усилием преодолев несогласие видеть боль, мучение, испытывать стыд за то, что здоров и силен, толкнул дверь.
Хотя клеть не топили, но дух в ней был спертый и тяжелый. Не столько освещавшая, сколько чадившая в дальнем углу лампадка едва позволяла различать темные с проступавшим по углам инеем стены, исхоженный пол, на котором вповалку лежали люди, и белевшую в глубине клети печь. У дальней от двери стены кто-то тихо и жалобно стонал. Василько осторожно прикрыл за собой дверь.
Все это царство запустения, смрада и боли вызвало в нем растерянность и желание поскорее выйти вон. Он едва сдерживался, чтобы не открыть дверь и не впустить в клеть свежего воздуха. Постояв некоторое время у двери и немного пообвыкнув к полумраку, Василько негромко позвал Савву. Никто не откликнулся на его зов. Василько вновь позвал шурина и прислушался. Он решил, что если Савва не отзовется, то его нет в клети и можно будет со спокойным сердцем уйти и постараться поскорее забыть увиденное.
Но ему ответили. «Здесь он», – слабым голосом отозвались из дальнего угла клети. Осторожно, смотря напряженно под ноги, Василько стал пробираться между израненными на голос. В самом углу он и нашел Савву.
Савва лежал на боку, прислонившись спиной к заиндевелой бревенчатой стене; одна его рука с обмотанным тряпицей плечом была прижата к груди, пальцы другой руки бережно касались раны. Лицо Саввы выглядело серым; новые, ранее не замечаемые черты проступили на нем, придавая ему отсутствующее выражение. Савва спал беспокойно, как спит измученный болью человек.
– Савва, Савва, – негромко позвал Василько, согнувшись над раненым.
Савва тотчас открыл глаза и поспешно огляделся. Увидев Василька, он не выказал ни радости, ни удивления, но воспринял его приход так, как будто был уверен в нем. Он с трудом лег на спину и, поморщившись и застонав, пытался подняться, опершись здоровой рукой об пол.
– Господь с тобой! Ложись! – взволнованно сказал Василько и мягко надавил рукой на грудь Саввы. Савва лег на спину.
– Изранен я, – едва выдавил он и чуть улыбнулся посиневшими, непривычно резко очерченными губами.
– Давно ли? – спросил Василько, чувствуя неловкость и скованность. Он старался избежать тягостного
– Поутру, – сообщил Савва, сморщив лоб, и тут же спросил. – Как на стенах?
– Отобьемся, – заверил Василько и отвел в сторону глаза, не решаясь встретиться с пристальным взглядом Саввы.
Он задумался, отчего москвичи с тревогой говорят о Наугольной. Ведь стены подле нее высоки и крепки, и, несмотря на частое мелькание стрел, на пряслах стоят ратники. Да, татарская вежа должна настораживать, но не порождать уныние. И разгадка осенила его. Не столько татары были тому виной, сколько тот тягостный дух безысходности и тупой покорности, что витал у Наугольной.
Василько, остерегаясь дальнейших расспросов раненого, нарочито бойко возглаголал о том, как он с крестьянами побивал татар, что только-только виделся с воеводой Филиппом, и они вместе бранили Ратшу за многие потери да думали, как бы татарам досадить.
– Пригоже, – вымолвил Савва.
Васильку показалось, что его слова прозвучали как-то безразлично. Савва не смотрел на него, а зрел прямо перед собой. Казалось, что его не столько занимал рассказ Василька, сколько внутреннее и не совсем понятное другим людям раздумье.
Наступило так тяготившее Василька молчание. Как ни старался он, не мог подобрать нужных слов. Позади него кто-то застонал. Со стороны стены, забив назойливый гул татарского стана и шум осадных работ, донесся низкий и гневный голос: «Я тебе, собака, покажу, как брехать негожие речи!» Василько почувствовал, что заломило в пояснице и одеревенели ноги. Он выпрямился. Его не покидали неловкость и досада на себя. Беседа с Саввой мнилась ему неискренней, не нужной ни ему, ни Савве. Он с трудом осилил охватившее его оцепенение и тихо спросил:
– Что, тяжко?
– Отлежусь.
– А то поехали со мной к Тайницкой. Я тебя в натопленных хоромах положу, женки рану обмоют, накормят, – горячо стал уговаривать Савву Василько, довольный тем, что наконец нашел нужное слово. Ему и впрямь показалось, что так и надобно сделать и что тогда люди будут за это хвалить его.
– Негоже товарищей бросать в такой час… отлежусь немного и… подсоблю им, – ответил Савва запинаясь и бесстрастно.
– У Наугольной и без тебя христиан не перечесть! Со всего града согнали, – начал было уговаривать Василько, да спохватился. Ведь Савва мог подумать, что на пряслах стрельни совсем худо, и опечалиться.
– Все одно не уйду. И Матрена должна навестить, – молвил Савва тихо и твердо.
– Как знаешь, – сказал упавшим голосом Василько.
Он стал прощаться, сердясь на себя, что в произносимых словах не чувствуются ни сочувствия, ни тепла, и его сейчас более занимает не судьба Саввы, а желание покинуть клеть.
Но Савва не дал ему договорить. Он приподнял голову, с усилием повернул в его сторону лицо и жестом здоровой руки заставил замолчать.
– Ты, Василько, сослужил бы мне службу великую. А не призрел бы ты немощную сестру единоутробную да сирую племянницу, Олюшку. Не бросил бы их в нужде, защитил бы от татарина. А обо мне им ничего не сказывай, а будут допытываться, видеть не видывал, слыхать не слыхивал, – сказал он строгим голосом.