Знал, видел, разговаривал. Рассказы о писателях
Шрифт:
Зато в библиотеке Дома творчества тепло, уютно. Слышен мерный, успокоительный шелест страниц.
Это Холопов перелистывает, том за томом, сочинения Горького. Он уже в летней рубашке; обнаженные руки его крупны, по-рабочему мускулисты. Поневоле припоминаешь, что в молодости ему довелось быть и грузчиком, и слесарем-сборщиком.
— Что разыскиваете, Георгий Константинович? — спрашиваю с порога.
— Воспоминания о Леониде Андрееве. Хочу перечитать, прежде чем писать о его старшем сыне Вадиме.
— В таком случае ваши розыски напрасны.
— Почему же?
— Да потому, что составители
Обычно спокойно-рассудительный Холопов взрывается:
— Но ведь это же один из самых что ни есть идейно значительных очерков из числа знаменитых горьковских литературных портретов! С какой беспощадной обнаженностью Горький рассказывает о «трудной» дружбе с Леонидом Андреевым и о разрыве с ним именно по идейным соображениям, или, как он сам писал, из-за «непримиримых разноречий» в оценках действительности.
Уж наверняка после редакционной сутолоки Холопову хотелось пожить в Ялте уединенно. Но разве ж мог он подавить в себе природную общительность, острое и пристрастное внимание к собратьям по перу, жадный интерес вообще к жизни!
Не проходит и двух-трех дней после приезда, а Георгий Константинович уже расспрашивает писателя-волгаря Виктора Крюкова о будущей плотине у Ржева, о том, каким образом гидростроители хотят взять в «оборот» речку Вазузу, и хватит ли ее чистейших вод для «подпитки» Москвы?.. Он же подолгу беседует с членом редколлегии журнала «Сибирские огни» Китайником. И он же по-редакторски придирчиво читает однотомник И. Василевского, поэта из Белоруссии, знакомится с переводами стихов Григоре Виеру в журнале «Кодры»…
Довелось мне прежде слышать сетования некоторых поэтов: мол, недолюбливает Холопов стихи, идут они в «Звезде» только на подверстку…
Отправился я сегодня подбить подковки и повстречал сапожника неподалеку от набережной, да какого необычного! Сидит он в своем киоске-теремке и то молотком пристукнет по каблуку, то сейчас же замусоленный блокнот выхватит из обрезков кожи, авторучку вынет из-за уха подобно папиросе и мигом что-то запишет, а у самого уже глаза сияют отрешенно и не видят, как заказчики квитанции протягивают или туфли скособоченные суют в узкое оконце.
В конце концов выяснилось: сапожник стихи сочинял, зовут его Алексеем Никифоровичем Спасеновым, и не раз он печатался в местной «Курортной газете». Я заинтересовался стихами Спасенова, сказал, что живу в Доме творчества писателей. Он тотчас же заулыбался всем своим широким лицом и достал пухлую тетрадку из какого-то сокровенного ящичка.
Пока я читал, сапожник успел не только набить подковки, но и на все мои старые ботинки навел глянец, а плату не взял.
— Знаете, Алексей Никифорович, стихи мне нравятся, — сказал я словно бы в благодарность за бескорыстный труд, но совершенно искренне. — Особенно вот эти — о сапожнике, о том, как «ботинок раскрыл свой голодный роток» и как затем, после починки, показалось умельцу, будто «в небе звезды — как медные гвозди, а месяц подковою счастья
Ободренный Спасенов тут же прочитал только что законченное стихотворение:
У волны есть размах И торжественный гул — Это ветер в нее Свою силу вдохнул. И прощает он ей, Что в далеком краю Она силу его Выдает за свою!— Прекрасно! — воскликнул я… и решил немедля показать тетрадку со стихами редактору «Звезды».
Из всех стихотворений Холопов выделил лишь «Сапожника». И вдруг высказал давнее, наболевшее, заветное:
— Я люблю поэзию гражданскую, некрасовского накала. А большинство нынешних поэтов никак не могут излечиться от мелкотемья. Надо через себя выражать Время, а не через Время только себя, свое маленькое подчас «я».
После завтрака пригласил Холопова съездить в Алушту и посетить музей Сергеева-Ценского, но он отказался: «Надо заканчивать воспоминания о Вадиме Андрееве».
Вернулся я из Алушты к вечеру, стал делиться впечатлениями о поездке, пересказывать услышанные истории про выдающегося русского романиста, «алуштинского затворника», как его называли при жизни, а Холопов мрачнеет — и вдруг резковато:
— Толстые романы сейчас плохо читаются.
Я возражаю: хорошая проза читается независимо от размеров, а у Сергеева-Ценского к тому же отличная проза, и надо ее только почаще переиздавать, чтобы взыскующая читательская душа могла наслаждаться словесной живописью большого мастера.
У Холопова непреклонно сжаты губы. И в душе я обижен на него: не оценил, не оценил «широкозахватную», размашистую манеру письма автора «Севастопольской страды» и многотомной эпопеи «Преображение России»!
Но сквозь обиду мало-помалу проступает и трезвое понимание такой непримиримости. Самому Георгию Константиновичу свойственна лаконичная манера письма. Она выявилась отчетливо еще в первой его книге рассказов «Бегство Сусанны». И эту манеру не только не разрушили его романы «Огни в бухте» и «Грозный год», «Гренада» и «Докер», но, наоборот, укрепили в них тот же энергичный, сжатый стиль.
Сегодня я похвастался: без устали прошел из конца в конец всю «Солнечную тропу»! Не без самодовольства прибавил, что во время «хождений» по Волге за день одолевал тридцать — сорок километров.
В дымчато-серых глазах Холопова пробились озорноватые огоньки, но заговорил он невозмутимо, даже с каким-то безразличием:
— Во времена оные, довоенные, работал я корреспондентом «Крестьянской правды». Однажды за сутки прошел по Валдаю восемьдесят километров. Вышел к Окуловке, смотрю: поезд на Ленинград стоит. Значит, надо поспешать! А ноги уже не слушаются: все мускулы одеревенели… Хорошо, рядом оказался пень. Грохнулся на него, вовсе окостенел… Так всю ночь и просидел на пнище. Да еще потом четыре дня отлеживался в окуловской больнице.