Знал, видел, разговаривал. Рассказы о писателях
Шрифт:
«Конечно же, его заметки продиктованы добрыми намерениями, благородными мотивами, — высказывал свое суждение Решетов. — Несколько омрачило меня то, что он зачем-то изобрел свой вариант о моих встречах с Михаилом Александровичем Шолоховым, в частности о шолоховской фразе «русские, с раздуминкой». Эта фраза была произнесена не только по поводу «Походной были», а в кругу многочисленных гостей Михаила Александровича, съехавшихся к нему с писательского съезда, когда мне пришлось читать по просьбе писателя многие из своих стихотворений. Об этом правильно было написано Ворониным в предисловии к моей детгизовской книге. Но что поделаешь, заикнись я об этом — скажут: «Решетову не угодишь». Но и так оставлять
Недавно побывал на Богословском кладбище, посидел, погрустил у могилы Решетова…
Май еще был в зачине. Но телесно-белые стволы берез уже были окутаны тонким зеленым кружевом. На кусте бузины, сливаясь с ее ранними румяными листьями, чисто, радостно пел краснобокий зяблик. В лучах солнца, вспыхивая и вдруг опрозрачиваясь, перепархивали бабочки-лимонницы. И где-то в южной стороне уже погромыхивало гулко, ворчливо, с раскатцем…
Припомнились решетовские строки:
Ни грустить, ни ликовать, ни злиться Я не буду под своим холмом; Заодно с землей, Ее частица, Дрогну лишь, встречая майский гром.Вечером, при далеком отблеске медной шапки Исаакия, при ветерке, заносившем в распахнутое окно сладковато-клейкий запах дружно зазеленевших, еще мокрых тополей, я наугад раскрыл томик стихотворений Александра Решетова и прочел:
Хорошо в труде суметь и сметь, Благодатью жизни награждаться. А того, что неминуча смерть, Нам по-детски стоит ли пугаться? Ждать ее не надо никогда, Торопиться умирать тем боле. Торопись в деревни, В города, В лес зеленый, В золотое поле…Живой голос поэта говорил о жизни, звал в жизнь.
Этому голосу звучать!
1971—1975
ДОБРЫЙ, РАЗМАШИСТЫЙ, ОРИГИНАЛЬНЫЙ
Впервые я увидел Павла Леонидовича Далецкого на улице около Дома писателя, и он сразу же поразил меня внешним видом: идет под осенним моросящим дождичком в деревянно постукивающих сандалетах на босу ногу, в каких-то несуразно коротких штанах, чуть ли не шортах, в гимнастерке цвета хаки, со множеством накладных карманчиков…
Одни литераторы поговаривали: умеет, мол, человек удивлять своей внешностью, как, впрочем, и своими романами-«кирпичами»; другие припоминали забавный случай, когда Далецкого задержал милиционер, пораженный его вызывающе странным одеянием (дело было в начале пятидесятых годов); но те, кто близко знал Павла Леонидовича, свидетельствовали: «Он, дальневосточник, все никак не может выключиться из стихии тамошней пестрой разноязычной жизни». И рассказывали о богатой творческой фантазии Далецкого, приводили пример причудливого смешения воображаемого и действительного во время его работы над романом «Тахома»: будто бы писатель в одной из анкет написал о своем пребывании в Маньчжурии, хотя впоследствии выяснилось, что побывал он там лишь с помощью необузданно-яркого, крылатого воображения.
Для Павла Далецкого как писателя, автора многих романов и двухтомной эпопеи о русско-японской войне «На сопках Маньчжурии», характерна была размашистая манера письма, даже, пожалуй, излишне размашистая. Ее очень метко подметил Константин Федин, писавший ленинградскому литературоведу и критику М. А. Сергееву:
У Далецкого руки более мужские, он изредка доходит до живописи и пишет широко. В его «На сопках…» страницы, главы, даже целые части, — например, Ляоян, Мукден, вообще драма Маньчжурии, — сделаны широко и говорят о его даровитости. Но он устает,
14
Творчество К. А. Федина. М.: Наука, 1966, с. 429.
Друг Павла Леонидовича прозаик И. А. Неручев рассказывал мне, как во время подготовки к печати эпопеи «На сопках Маньчжурии» в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель» редактор предложил Далецкому несколько расширить одну маленькую сценку, то есть написать еще две-три странички, дабы избежать конспективности в изложении. «Хорошо! Будь по-вашему», — согласился романист, причем в глазах его вспыхнули огоньки какого-то азартного вдохновения. И что же! Он так «расширил» сценку, что она переросла в объемистую главу. Редактору-вдохновителю оставалось только за голову схватиться! Само собой, в дальнейшем он уже предлагал трудолюбивому автору-многописцу делать лишь сокращения: рукопись и без того превышала договорные размеры.
Да, Павел Далецкий был прирожденный романист. Если не ошибаюсь, за тридцать лет творческой работы он написал десять романов. А ведь создавались еще повести, рассказы, очерки!
Особенно плодотворно работалось Павлу Леонидовичу в Комарове. Правда, об этом ничего не расскажут стены Дома творчества, зато есть очевидцы, собратья по перу.
— Бывало, прогуливаешься по саду вечером, — вспоминал прозаик Аркадий Минчковский. — Душа, так сказать, жаждет отдохновения после трудов праведных. Хочешь внимать нежнейшим руладам птиц: до того осточертел стук собственной машинки. Но что за черт! Из ближнего куста вместо соловьиной трели раздается знакомая металлическая дробь. Раздвинешь куст — в укромном местечке сидит, скорчившись, Далецкий, барабанит на портативке… В досаде кидаешься в свою комнату. Не спится! Ждешь не дождешься утра… Наконец поднялось лучезарное светило. Бодрый ветерок манит в сад освежиться перед работой. Идешь по дорожке, хвоей похрустываешь. И вдруг из-за кустов жасмина, прямо из белого цветения, точно пулеметная очередь полоснула… Приглядываешься — и отшатываешься: в солнечном луче блестят очки со знакомым железным ободком… Далецкий уже на рабочем месте! Далецкий выдает на-гора очередной роман!
Но все это — рассказы других. Сам я познакомился с Далецким во время заседаний секции прозы. Он был многолетним ее председателем — нес это общественное бремя терпеливо и, похоже, с удовольствием, ибо любил наблюдать сам живой процесс создания повестей, рассказов, романов — вообще любил писательскую среду. И писатели ему платили ответным душевным расположением. Они охотно читали чужие рукописи дома, чтобы затем обсудить их на секции прозы, помочь своему сотоварищу или молодому автору дельным советом. Если кто отклонялся, ссылаясь на перегрузку собственной работой, Павел Леонидович баском, с прорывавшимися металлическими нотками, убеждал:
— Литература — наша боль и радость. Надо ради общего дела жертвовать своим временем.
Возражать на это было трудно: председатель секции прозы сам являлся наглядным примером такой благородной жертвенности. Невольно вспоминается, сколько литераторов он привлек к обсуждению моей тоненькой книжицы путевых рассказов под общим названием «В моей Отчизне мирной» — книжицы, которая, пожалуй, и не заслуживала столь солидного, профессионального внимания.
С виду Павел Леонидович казался суровым: жесткие складки стискивали его рот и как бы выпячивали острые губы; жесткие волосы, пробитые сединой, никогда, по-моему, не поддавались гребенке — топорщились, разваливались на обе стороны лба, а ко всему еще эти очки в металлическом ободке, которые будто бы и взгляду придавали выражение какой-то упрямой железной твердости, даже неумолимости. Но вот улыбнется Павел Леонидович — и все лицо, из каждой морщинки, лучится душевной добротой, притаившейся до поры до времени.