Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы
Шрифт:
Но Буршин не хочет выдать сообщников. Хоть убейте, не выдаст. Он старый вор. Он знает традиции воровской дружбы. И не изменит этим традициям. Ни за что.
Жур откидывается на спинку стула, вздыхает. Глубоко и сокрушенно. Буршин тоже вздыхает. Жур говорит:
— Эх вы!..
И осматривает вора внимательно, как будто видит его впервые.
— Нехорошо! — говорит он, разглядывая седину на его висках. — Нехорошо, Егор Петрович! Мы же с вами уже немолодые люди. Ну как не стыдно вам так вертеться, врать на старости лет?..
Буршин
Жур опять встает, ходит по комнате.
— У вас дети есть, — говорит он. Он говорит о том, что не имеет никакого отношения к следствию: о детях, о седине, о том, что жизнь изменилась неслыханно, о смысле жизни. — Я не понимаю вас, — говорит он. Вот вы старый вор, я старый сыщик. Вы воруете, я вас ловлю. И все это страшно глупо. Понимаете? Глупо!..
Буршин молчит.
А Жур шагает по комнате.
В уголовном розыске любят его за прямоту характера, за добросовестность в работе.
Но иногда любя посмеиваются. Называют его в шутку проповедником. Говорят, что на допросах он читает проповеди ворам.
А попадают к нему на допрос чаще всего рецидивисты, старые волки, видавшие виды.
Жур, впрочем, бывает и очень строгим на допросах.
Но на Буршина, казалось, ничто не действует.
Он сидел с опущенной головой и курил четвертую, пятую, шестую папиросу. Он признал себя виновным в совершении взлома, но назвать соучастников не хотел.
Ульян Григорьевич раздражал его простотой своей.
В простоте этой Буршин видел несерьезное отношение к себе. Что он, фрайер какой-нибудь, чтобы его агитировали? Он и так все понимает. Попался — сидит. Что дальше будет, покажет время. Но разговаривать его никто не заставит.
Он достает седьмую папиросу и закуривает.
Жур спрашивает:
— А Подчасова тоже не знаете?
— Не знаю, — говорит Буршин.
— А Чичрина?
— Тоже...
— И Варова не знаете?
Буршин отрицательно мотает головой.
По лицу его, непроницаемому, нельзя угадать ни одной мысли. Нельзя понять, на что он надеется.
Вероятнее всего, он думает, что этот простоватый человек в конце концов устанет и отпустит его. Буршин просто хочет спать. Все равно где спать дома или в камере.
Но простоватый человек, по всей видимости, не собирается отпускать его, говорит:
— В таком случае разрешите, я познакомлю вас с этими людьми.
И снимает телефонную трубку.
— Дежурный? — говорит он в телефон. — Будьте добры, товарищ дежурный, пригласите ко мне Подчасова, Чичрина и Варова. Это Жур говорит.
Жур подтянул ремень на серой гимнастерке, пригладил черные, густо обсыпанные сединой волосы.
В комнату входят Подчасов, Чичрин, Варов.
Жур широким жестом приглашает их садиться. Они садятся полукругом против Буршина. У них унылый вид.
Жур говорит:
— Ну что ж, общее собрание шнифферов можно считать открытым.
Все молчат. Только Варов поднимается и почти истерически кричит:
— Я, гражданин начальник, жаловаться буду! Я это так не оставлю! Меня вдруг вместе с какими-то ворами...
— Ой, как вы кричите! — говорит Жур. — Это же черт знает что. Здесь же все-таки не сумасшедший дом... Буршин, вы узнаете этих граждан?
Буршин молчит. И все молчат.
Жур подходит к Чичрину.
— Ну, хорошо, — говорит он, — я понимаю: Буршин ломает шкафы, Варов ему пропуск достает, Подчасов стоит на стреме. Им много надо. У них свой план. А тебя-то зачем черт понес? Чего тебе-то не хватало? Слесарь ты...
— Вот именно... Слесарь, — сказал старик и заплакал. — Меня в ударники по всей форме произвели, аттестат дали как самонаилучшему мастеру. Пятьсот рублей в месяц. А я...
Чичрин взглянул на Буршина и заплакал в голос, как женщина.
— Погубил ты меня, Егор Петрович! Погубил... И денег мне твоих не надо, и товару. Погубил ты меня со старухой. Что она сейчас, бедненькая, может производить без меня?..
Потом очная ставка кончилась.
Подчасова, Чичрина и Варова увели.
Жур спросил Буршина:
— Ну, что вы теперь скажете?
— Чисто работаете, — сказал Буршин.
— А вы говорите! — хвастливо молвил Жур.
И после этого краткого диалога беседа приобрела нормальный и даже интимный характер.
Буршин рассказал Журу и про Варшаву, и про варшавские порядки, и про сына своего, и про дочь, и про жену, и про зятя — аптекаря. Рассказал все. И о том, как пожелал быть бухгалтером, как задумал преступление и как совершил его.
Через несколько дней его приговорили к расстрелу.
Приговор не удивил и не испугал его.
Но все-таки ему было обидно. Было обидно, что жизнь прошла страшно глупо, незаметно и неинтересно, что он не смог изменить ее. Не смог устроиться, как хотел, на старости лет, как устроились даже такие, как этот рыжий Григорий Семеныч, бывший фармазонщик, теперь работающий лекпомом в поликлинике. Разве Буршин хуже его? Разве Буршин не мог бы так же сделаться бухгалтером или еще кем-нибудь? Разве у него мало сил?
Сил у Буршина еще очень много. И эти силы всегда спасали его. Приговоренный к смерти, опозоренный, одинокий. «Ты, Егорша, один. Как перст, один», — говорила ему мать, — он сидит в одиночной камере и старается не падать духом. Читает, даже занимается гимнастикой и пробует петь тихонько. Пробует успокоить себя. И это удается ему на какое-то время. Но затем опять начинается мучительное беспокойство.
Беспокойство это особенно тяжко после полуночи.
В камеру проникает лунный свет. И по камере бродит унылый Буршин. Жизнь, большая, прожитая, вспоминается сразу и еще раз стремительно проходит в воспоминаниях.