Знамя девятого полка
Шрифт:
– Ну, дай бог, чтобы не последняя… Так в старину говорили…– прерывисто и довольно сказал он.
Дарлиц-Штубе с плохо скрываемым любопытством растерянно следил за лицом русского – было уже время появиться судорогам, но судороги явно запаздывали.
Повеселевший, приободрившийся Шмелев сверху вниз посмотрел на врача. Веселое презрение было в его взгляде. Даже в палачи докторишка не годился.
Повернувшись, русский неспешно пошел к выходу.
Озадаченный Дарлиц-Штубе, упираясь растопыренными пальцами в журнал приема больных, в ставший уже ненужным парабеллум,
Праздник возмужания нации пруссаков, саксонцев и швабов, черт бы побрал все славянство, был испорчен в самом начале.
13
Бесконвойное хождение бригадира… Это значит, что ты можешь, не рискуя получить пулю в затылок, отходить в сторону от своей партии пленных, в одиночку возвращаться в лагерь и выходить из него, спуститься к морю и подняться вон на тот взлобок, с которого видна поросшая ельником ложбинка, выводящая к далекому сизому хребту, дымной громадой нависшему над туманным плато.
Это значит, что начальники конвоев, дежурные по лагерю, часовые у землянок считают тебя доверенным лицом самого капитана и попросту перестают тобой интересоваться как заключенным. Ответ за тебя лежит не на них.
Ты становишься глазами и слухом твоих товарищей, ты еще с вечера знаешь, какие работы предстоят на завтра и в какой карьер или на какой участок шоссе наряжена твоя бригада.
Сапожная мастерская, инструменталка, кухня, даже сам мозг и штаб проволочного квадрата – лагерная канцелярия становятся для тебя местом обычных деловых посещений. Иногда вечером ты по пути даже можешь заглянуть в соседний барак, пока он еще не заперт на ночь, исподволь заводить связи с бригадирами, присматриваться к людям, изучать их и взвешивать.
Словом, ты можешь стать тем самым мостиком, по которому твои однополчане выйдут на волю,– вот что значит бесконвойное хождение бригадира.
Третьяков ясно видел цель и не задумывался над тем, какие трещины и обвалы ждут его на скользком пути к ней.
Знамя погибшего полка, метр тонкого и неизносно-прочного шелка, умещающийся в двух пригоршнях, если его хорошенько сжать, вело старого подпольщика.
Знамя переходило с груди на грудь пяти однополчан, ни на минуту не остывая, оно всегда было с ними – невидимое и зовущее вперед. Оно еще должно было развеваться по ветру над новым полком морской пехоты и дойти до самого Берлина.
Утро было туманным и тусклым. Даже звук раскалываемого кувалдой гранита стал глуше.
Незнакомый белесый красноармеец, видимо, из бригады, работавшей рядом, подошел к Третьякову на выходе из каменного карьера. Вокруг никого не было, и красноармеец, худущий и длинный, быстро оглянувшись, спросил Третьякова свистящим шепотом:
– Продался, старый пес? В погонщики пошел?
В руке красноармейца была зажата короткая кирка, и ее только что отточенный конец горел синим радужным отливом – пожалуй, кузнецы все-таки перестарались с его закалкой.
Третьяков спокойно посмотрел
И как раз в эту минуту из-за каменного обвала у входа в карьер вышел конвоир-немец.
Он шел размеренным неспешным шагом задумавшегося человека. Увидев белесого красноармейца, схватившегося с Третьяковым, немец резким рывком сорвал с плеча автомат.
– Чудаки, да разве так калят? – вдруг совершенно спокойным насмешливым тоном, словно не видя перед собой встревоженного лица конвоира, сказал Третьяков, отбирая кирку из рук сразу смешавшегося пленного.– Какая же это, брат, закалка? Перевод материала это, а не закалка.
Качая головой, он попробовал клюв кирки на пальце, засмеялся и толкнул локтем в худой живот человека, только что намеревавшегося его убить. Немец смотрел на них, ничего не понимая. Наконец, заметив конвоира, Третьяков постучал себя пальцем в грудь, потом тронул рукой плечо окончательно опешившего красноармейца и показал в сторону сваленных в кучу грохотов и совковых лопат – ну конечно же, он сам позвал этого человека сюда, в сторону от участка его бригады.
Немец, безразлично кивнув, снова забросил автомат на ремень. Значит, ему просто показалось, что лицо второго русского только что было искажено яростью. Очевидно, разговор русских шел о работе.
Уже спустясь в карьер, Третьяков остановился и, повернувшись к послушно идущему за ним следом белесому парню, смотревшему виновато и растерянно, протянул ему кирку:
– На, сынок. Никогда не пори горячки. Живешь-то где?
– В двадцатом номере, батя.
– Ну, и как у вас народ?
– Народ всякий, батя. Вчера вот вербовщик 1власовский приходил.
– Записался кто-нибудь?
– Никто не записался.
– Вот, а говоришь, народ всякий. Выходит, неплохой народ. Ну, бери для виду пару лопат и марш на свое место.
Белесый сказал только взволнованно и глухо:
– Прости, батя. Не понял я тебя.
Мягкая усмешка тронула губы комиссара – человек хотел убить немецкого пособника, как ему подумалось по простоте душевной. Ну, как же можно было иметь зло на эту пылкую русскую душу?
– Это не так уж плохо, что не понял. Иди.
Но белесый красноармеец продолжал виновато топтаться перед Третьяковым.
Оказывается, он был совсем молод, одних лет с Иваном Корневым, только тени большой душевной усталости, худоба и серая пыль каменоломни состарили его лицо.
– Батя, а скажите… есть она вообще-то? – Кто она, сынок?
– Ну, эта самая… организация спасения…
Комиссар помолчал. Ему стало по-настоящему жалко этого отчаявшегося и, как видно, вовсе не плохого парня. Его светло-голубые глаза смотрели на старшего с надеждой и нетерпением. Но рисковать судьбой знамени он, комиссар погибшего полка, все-таки не имел права. Слишком порывист и неосторожен был этот заполошный паренек.
– Ты знаешь меня, я знаю тебя,– неопределенно сказал Третьяков.– На что тебе сейчас знать больше? Поживем – увидим. Понял? Иди, а то хватятся тебя.