Знание-сила, 2005 № 11 (941)
Шрифт:
Под девизом «чтоб было интересно» писались диалоги, сценарии, переводы- подстрочники, художественные переводы, эссе, статьи, заметки на полях, большие работы и малые — от афоризма, сентенции до объемного труда (черновики Мельникова по Э. По составили 23 тетради, девятнадцать рукописных журналов класса чуть не вывихнули мне руку, почти сделав из меня местного Белинского). Одна и та же литературная тема намечалась и обыгрывалась в максимуме жанров.
Вольский издавал журнал «НЮНЮ» с хроникой внеурочной жизни класса (выражение «ню-ню» прилепилось, стало на некоторое время чем-то вроде общей присказки. Мне это, помню, не очень нравилось, особенно в исполнении Вольского, и без того имеющего нахальную внешность. Учительница французского объясняла, что в переводе с языка сцены «ню-ню» означает «обнаженная натура дважды», на что
Первый коллоквиум проходил в довольно-таки драматической ситуации, о которой дети и не подозревали. Редюхин уже ушел, М.Р. еще не пришел, и в школе был «промежуточный» директор по прозвищу Таракан.
В ту пору впервые были введены так называемые «свободные» экзамены, и мой 7-ой ГУ дружно к ним готовился. Все ждали коллоквиума. Вдруг меня вызывает Таракан. «Что за самодеятельность? — бросает он мне. — Какие еще творческие работы? Как вы докажете, что они не списаны?» Такого поворота я не ждала, но спокойно ответила: «Я буду задавать вопросы». И вдруг Таракан как стукнул кулаком по столу, как подпрыгнул и закричал: «А я сейчас пойду к вашим деткам и расскажу, как я буду принимать этот, так сказать, творческий экзамен! И гарантирую — ни один из них! никогда! ни разу в жизни! ни одной творческой работы больше не напишет!» У меня внутри все задрожало. «Не надо, — попросила я. — Они хорошие сочинения...» «Хорошие сочинения? — взвизгнул Таракан. — Это что за темы такие дикие?!» И начал читать список: «О том, что «неглавное» в сказках Пушкина», — вы хотите сказать, что у Пушкина были ошибки? Измываться над поэтом? «Два мира Оскара Уайльда» — а это что? Гробокопание какое-нибудь — «два мира»?! «Без названия (последняя лекция Аристотеля)» — без какого такого названия? При чем тут Аристотель и русская литература? Кто такие темы давал?! Я вас спрашиваю!» «Некоторые — я. Некоторые — они сами...» «Вранье! Все списано! Дети не могут сочинить этой дикости! Запрещаю проводить экзамен! Все будут отвечать по билетам! Государственным!»
Таракан швырнул ручку в сторону и гигантскими прыжками понесся в класс. Я слышала, как громыхнула за ним дверь. Следуя за ним, я остановилась у подоконника подле кабинета. Через минуту дверь распахнулась, Таракан вышел. Увидел меня. Наши глаза встретились. Он хотел было что-то сказать, но тут петли вновь заскрипели, и в проем высунулась физиономия Вольского. Следуя моде сезона, мой бедовый отпрыск накануне выкрасил волосы чуть ли не во все цвета радуги, на носу у него, в самом удобном месте выпустился одинокий большой ярко-оранжевый прыщ, а одето дитя мое было в пограничную форму гигантского размера. Таракан машинально оглянулся и, постояв немного, побрел к лестнице. Вольский доверчиво обратил на меня лицо и, прочистив горло, спросил голубиным шепотом: «А че эт он?»
Видимо, Таракан, остолбеневший от его несуразного вида, почему-то решил отказаться от своего меморандума.
И коллоквиум состоялся. Да еще какой! (Учитывая, что я имела маниакальную привычку записывать стенограммы, готова в подтверждение своих слов предоставить все записи обсуждений и все сочинения.)
Сейчас я изредка встречаю Таракана на совещаниях директоров, он отворачивается и как бы не узнает меня. А зря. Я на него зла не держу По крайней мере он вел себя искренне, не собирал месткомов, парткомов и Вольского не выгнал из школы за боевую раскраску. Розанов писал, что в речи, в словах русский человек гораздо хуже, чем он есть в сердце своем. Верно сказано.
Я всегда чувствовала самонедостаточность своего предмета (литературы) и беспомощную досаду от того, что за границами моего знания, моего предмета существует колоссальный объем того же самого знания и мне его не постичь. Никогда.
Наверно, поэтому меня привлекла и взволновала Школа диалога культур Библера, книжная школа, терра инкогнита, которая если осуществится, то лет через двести.
Что я понимаю под самонедостаточностью литературы? Самый простой пример. Все читали комментарий Лотмана к «Евгению Онегину». Одна строчка (ну, к примеру, моя
Или вот Пропп о сказке — его ссылки на генеалогию, палеонтологию сказки, историю обряда, историю религий мира. Обязательны ли все эти «нагромождения», чтобы прочесть и понять сказку? Или для сказки нужна всего только сказка, и снежно-искристый вечер, и теплая Арина Родионовна? Что и кто повелевают сказками? Очевидно: Герой, преодолевающий все препятствия, и Беда, уводящая его за тридевять земель, и три боя со Змеем, и Царевна, загадывающая загадки, и Падчерица, высланная злой мачехой за огнем в волшебный лес. Ну, Баба Яга. Какая разница, почему Яга, почему костяная нога? Зачем туг исторические корни, первобытные мифы и запреты? Испытай страх, восторг и — хватит.
Школа решила, что учебный предмет закончен, расписан на вопрос-ответ-точку (а не вопрос-ответ-вопрос). Она думает о предмете как о сплошном по составу и замкнутом. В школе властвуют закон приоритета и эволюционная классификация. А те тупики и асимметрии, в которых мерцают тайны и загадки, объявляются «слишком сложными», а потому «бесполезными». Под предлогом «ученику этого не нужно на его уровне».
Результат: мосты и переходы между предметами невозможны, параллельные никогда не пересекутся. Школа разорвала знания на группы, на предметы, на этапы. Одинокие, как учитель на уроке. Наверно, для этого существуют и причины, и необходимости, очень уважительные.
Если бы не библеровская школа, может быть, я и поддалась бы, дала себя убедить, что такая школа — стена с окошками — единственно возможная.
Школа Библера целостна по сути и построена по зодческому принципу— от античности до нынешности. Она находит такие возможности, в которых культура, например, античности, может быть понята не как последовательная, а как единая, и в ней одновременно живут и страдают и античная история, и математика, и механика, и трагедия, и натурфилософия, и мифология. Все вместе они образуют смыслы и ветры античной эпохи для школьника XX столетия. Спор атомистов и пифагорейцев, пронизывающий всю культуру античности, идея акме, идея энлоса, идея рока, хаоса и космоса, «фигурное число» древних греков... — эхо этой феноменальной культурной формации пробивается «через текст» и подается как глубочайшая проблема, вопрос вопросов.
Между тем урок литературы оказался как бы в центре той жизни, которая происходила вокруг и внутри класса. При этом часть уроков я вообще лишь сидела и слушала — такое впечатление, что дети вели уроки сами. Я же была заинтересованным слушателем и критиком. Иногда провоцировала «драчки».
В результате постоянных письменных перепалок (журналы, «перекрестные» сочинения и др.) образовались своеобразные «литературные» (точнее, филологические) сообщества, малые группы, проводящие как бы свои «подходы» в работе с литературными произведениями. Среди них были группы философов, формалистов, «теоретиков творчества», «литературных психологов», «классификаторов», «структуралистов» и другие. Постепенно эти группки окрепли и на уроках активно пикировались.
Еще у них была страсть к глобальным проблемам, «проклятым» вопросам. ...Мы обсуждали, почему и каким образом произведения искусства, в том числе словесного, обладают способностью создавать для нас иллюзию реальности. С легкой руки Мельникова пытались объяснить (и только путались) причины перемены власти жанров и изменения методов литературного исследования. Мы конструировали «концепции» литературы (по Бодлеру, Мандельштаму, Пушкину, Толстому). Мы рассуждали на тему, «почему великих писателей так часто не понимали современники и понимали (ли?) потомки» и почему произведения, которые будут вызывать удивление в веках, при своем появлении никого не удивили, даже не показались новыми и необычными. Мы говорили о «сходстве» или о «несходстве» поэта с его стихами.