Золотая пучина
Шрифт:
— Ниче, тятя.
— Дурак. Вымахал с коломенскую версту, а ответить путем не можешь. Да этого «ниче» у меня полны закрома. — Однако ругаться больше не стал. Подумал: «Права Матрёна — женить парня надо».
Когда Ванюшка привязал лошадей на выстойку, отец показал ему на ходок:
— Садись. Мать чего-то несуразное мне сказывала про тебя и про Ксюху. Кончилась блажь-то?.
— Не кончилась, тятя. Крепчает. Позволь…
— Стой! — перебил сына Устин. — Все твои слова наперёд знаю. Краше Ксюхи на свете нет.
Ванюшка втянул голову в плечи, ожидая затрещины, но отец сегодня добрый. Только погрозил кулаком и уселся в ходке поудобней.
— Ишь ты, пужливый. Как девка. Сиди, да сказку послушай. Мне ещё дед её сказывал. В одном дворе, да в разных загонах, росли телушка и бычок. Никого не видали из коровьего племени — только друг дружку. Настала пора, и телушка давай мычать. Бычок на забор кидается, все норовит к телушке пробраться. Кажется дуралею, на свете одна эта телушка, а без неё для него день будет ночью.
Пришло лето и пустил хозяин бычка с телушкой в деревенское стадо. Коров там разных — не счесть. Рогатые и комолые, пеструхи и чернявые, рыжие и бусенькие, как мыши. Телушка среди них неприметна. Трется возле бычка, а тот на неё не глядит и не слышит её, хоть телушка мычит пуще прежнего.
Пришла осень. Хозяева не нахвалятся на бычка: все коровы в стаде стельные ходят, только телушка, как была так и осталась телушкой. Понял?
— Ты к чему это, тятя?
— Неужто не понял? — рассердился Устин. — К тому, что не одна Ксюха в селе. И девок полно, ну… а солдаток, вдовух — того боле. Пока ты, Ваньша, выбрось из головы всякую дурь. Как с делами управлюсь, так поженю. Про Ксюху забудь. Ворот у неё нет, так задеру сарафан да самою вымажу дёгтем… — Веди к мужикам, — и, не дождавшись Ванюшки, пошёл на берег, где в кустах курился дымок.
Сотни раз ходил по этим местам Устин. Знал каждую кочку, каждый куст. Но сегодня казалось: трава зеленее, цветы на болоте ярче, нарядней. Звонче поет на камнях Безымянка. Так было в детстве, когда перед пасхальной заутреней мать умывала сопливого Уську, снимала с него привычную холщовую рубаху и надевала новую. Ситцевую, нарядную — по розовому полю голубые цветочки. Новая рубаха и пахла совсем по-особому. Уське казалось, что все смотрят на него, завидуют, дивятся тому, что Уська совсем другой стал. А Уська гладит на пузе рубаху и спрашивает мать: «Это моё?».
Взбудораженный забытыми ощущениями, Устин остановился, ещё раз оглядел Безымянку и, как тот Уська, удивленно не то спросил, не то утвердил:
— Это округ все моё?! Мое?!
Ощущение собственной значимости было так неожиданно и сильно, что Устин даже замедлил шаг.
Выйдя на берег, он поздоровался. Особо поклонился Ивану Ивановичу.
— Спасибо тебе. Святой ты души человек, хоть и на каторге был. Как научил меня, так я и сделал. На прииск бумаги выправил. Мой теперь
Симеон быстро пошёл в тайгу. Устин не стал окликать его, понял: золото хранит в тайнике. «Молодец», — подумал он и, достав из-за пазухи бумагу, протянул Ивану Ивановичу.
— И на тебя бумагу выправил. Ох, и страху с ней натерпелся. Полицейский начальник и орал на меня, и кулаком по столу стучал. «Пшел, грит, вон и не вяжись туда, где тебя не касаемо». На другое утро опять я к нему. Пять дней кряду. Он кричит, а я все хожу. И выходил. Только начальник настрого упредил — последний раз, грит. На.
— Спасибо.
Иван Иванович развернул бумагу, прочел, что ему, ссыльному поселенцу, разрешается изменить место жительства на село Рогачёво и впредь не отлучаться из села ни под каким видом. Иначе…
Вернулся Симеон, молча расстелил на песке холстину, положил на неё узелочек с золотом. Устин схватил его крючковатыми пальцами и золотой дождь посыпался на холстину.
«Мое»!
Отдышавшись, спросил:
— Иван Иваныч, сколь заплатят за это на прииске?
— Рублей сто дадут.
— Сто? Я грезил, не меньше полтыщи… — Взглянул на Симеона. — Это и все?
— Работаем-то ден восемь… Куда ещё боле?
— Дурак. За ходок и сбрую я Пантелеймону Назарычу сто тридцать должен. Подесятинный сбор десять рублёв сорок копеек. За отвод тридцать восемь рублёв припаси, да ещё готовь отправлять отводчика в город. Сколь тебе останется? Одни долги. Как чичас-то промышляете?
Иван Иванович неторопливо ответил:
— Первые дни хорошо намывали, пока золото шло по руслу. А вчера и сегодня совсем отказало. Верховое золото кончилось. Надо добираться до главного: шурф проходить.
— А будет оно, это главное?
— Должно быть.
— А ежели не будет?
— Дядя Устин, может, поешь с дороги, — вмешалась Ксюша.
— Катись ты подальше со своим угощением. Лезет под руку, как дурная телушка. — Однако протянул руку и взял кружку с чаем. Так же молча протянул и другую руку. Ксюша торопливо вложила в неё ломоть хлеба, положила на холстину стебли колбы и соль. — А ежели не будет? — повторил Устин.
Он сидел на сером гранитном валуне. Огромный. Угловатый. Сам казался застывшей гранитной глыбой.
Серые тучи теснились на кумаче вечернего неба. Такими же серыми клубами теснились в Устиновой голове тревожные мысли.
«Вот оно, это моё. Камнем повисло на шее. Грезил — золото сразу повалит, а на вот тебе, мыли неделю, а намыли с овечий чих». Будет оно в шурфе али нет — бабушка надвое сказывает. — Скосил глаза на Ивана Ивановича. Подумал с неприязнью: «Ему хорошо. Не будет золота в шурфе, отряхнулся и дальше пошёл, а я такую махину долгов наторил. Хоть в петлю лезь, хоть в огне гори. Надо было не жадобить, и продать тогда прииск».