Золото и сталь
Шрифт:
Для приветствия курляндской кареты не отыскалось в старой столице и завалящей пальмовой ветви. Москва не снизошла, не обратила на герцогиню ни малейшего внимания – мало ли кто въезжает, бывало и получше, бывало и побогаче. Да и карета, в которой помещались герцогиня и её дамы, выглядела невидно и невзрачно, разве что лошади стоили похвалы.
Но четыре нарядных всадника, сопровождавшие карету, были хороши, и знали они, что хороши. Весёлые хищники…
Отважные московские девки глядели, прищурясь, из-под платков снизу вверх – на четырёх курляндских красавчиков-вермфлаше. Вдова-герцогиня была небогата, но славилась
Четыре красавца-всадника, юнкеры Корф, Кайзерлинг, Козодавлев и чуть отставший от них Бюрен – этот загляделся на подмигнувшую ему мещаночку, – не были, конечно, все вчетвером одновременно сосудами греха. Козодавлев только женился и витал в счастливых супружеских мечтах. Кайзерлинг давным-давно добровольно отставил себя из амантов, его манили политика и интрига, а при герцогине подобного было до морковкиных заговинок не дождаться. Корф единственный являлся вермфлаше действующим, и Бюрен изредка его подменял, когда у хрупкого красавца Корфа набухал очередной флюс. Но Бюрен значился скорее в должности приказчика, шталмейстера и главного по закупкам – для него и нечастые выходы в роли аманта казались досадной докукой. Бюрен, подобно Козодавлеву, был счастливый молодой муж, едва ступивший на брачную стезю, – его супруга готовилась разрешиться первенцем. Именно Бюрену герцогиня и обязана была достойным, при всей нищете своей, выездом – лошадей для её упряжки молодой и усердный шталмейстер отыскивал в своё время, вдохновенно торгуясь, на силезских и прусских конных заводах.
Четверых нарядных юнкеров Москва и чаровала, и пугала – азиатские змеи криво изогнутых улиц, и столпотворение поистине вавилонское, и мелькающие тут и там в толпе совсем разбойничьи рожи… Кружевные резные арки, украшенные флагами качели и карусели, на которых летели девки во вздуваемых ветром платьях, – то была мишура, сладкая патока, под которой очевидно прятался яд. Набожный Бюрен даже припомнил «гроб повапленный», нечто красивое внешне, но внутри – безнадёжно гнилое. Такова была и Москва, увитая цветами и лентами, пахнущая приторно, пирогами и мёдом, но и немножечко сладковатой смертью.
Бойкий Кайзерлинг, когда-то бывавший здесь прежде, не без труда отыскал в переулках назначенные герцогине палаты – убогие, как и следовало ожидать. Бюрен тут же вцепился в русского квартирмейстера: не было ли для него, Бюрена, писем на этот адрес – он ждал письма от жены, родила ли, нет? Квартирмейстер только завел измученные глаза – конечно же, нет. Ничего не было. Прислуга неспешно разбирала подводы, вознося на этажи всевозможный дорожный хлам. Дамы, свалявшиеся в карете, как кошки под диваном, в сплюснутых юбках и смятых прическах, помогали выбраться из кареты своей хозяйке – у герцогини в пути онемели ноги.
Бюрен и Кайзерлинг поднялись в отведенную для них комнатку, с круглым, словно на корабле, окном и единственной койкой.
– Бросим жребий – кому спать на полу? – предложил Бюрен.
Сосед его рассмеялся:
– Нет, Эрик, эти владения остаются все в твоем распоряжении. Я приткнусь
– А ты, Герман, вырос из нас, как из старой одежды, – продолжил за него Бюрен, впрочем, вполне добродушно. Он был простоват и знал это за собою – многие спотыкались о несоответствие его жгучей, ложно-значительной хищной красоты и немудрящего настоящего содержания.
Бюрен подошёл к смешному круглому окошку и сверху смотрел, как дамы под руки заводят его герцогиню в дом. Беднягу хозяйку шатало, словно матроса на штормовой палубе.
– Как это поётся в ваших арестантских песенках, а, Эрик? – Кайзерлинг приблизился к нему сзади, и положил подбородок на его плечо. – Это же популярный сюжет у арестантов – мезальянс. Госпожа и слуга, жена тюремщика и сиделец? И ты теперь полноправный герой ваших каторжных песенок, счастливый паж благородной дамы…
– Ты язва, Герман, – беззлобно отозвался Бюрен, – за то и люблю. – И он нежно погладил товарища по длинным волосам и поцеловал в висок. Тот фыркнул и отстранился.
Бюрен когда-то отсидел в тюрьме семь месяцев, и ядовитый Кайзерлинг не уставал напоминать приятелю о том коротком тюремном сроке, раз за разом обливал бывшего арестанта жгучим сарказмом – но стоило ли злить того, кто не злится? Бюрен был слишком уж тюха, чтобы ссориться с приятелем из-за такой безделицы, а отвечать в том же стиле ему недоставало ума.
Верховая прогулка членов царствующей фамилии началась торжественно, продолжилась великолепно и завершилась нечаянной радостью. Царицын юнкер, и самый притом противный, свалился с коня.
– Погляди, как Остерман к нему кинулся, – ревниво прошипел Кайзерлинг, – и явно неравнодушен – и отряхивает его, и ощупывает…
Как желал бы он сам быть на месте вот этого отряхиваемого! Секретарь Остерман был его кумир, одной с Кайзерлингом породы хищник, но куда удачливей, и так высоко уже взлетевший – что не дотянуться.
Бюрен смотрел из-за спин Козодавлева и Корфа, как заботливо обхлопывает гордый барон-секретарь павшего юнкера от пыли. Тот покорно давал себя поворачивать и лишь трагически поднимал подрисованные брови – как девчонка.
– Этот юнкер – любимый Остермановский шпион, вот барон и хлопочет, – пояснил Кайзерлинг, – я слышал, милый мальчик обо всём доносит своему хозяину, обо всём, что делается у её величества в покоях.
– Хозяину – кому? – не понял Бюрен.
– Так Остерману. Он его креатура. Ты же час, наверное, проговорил вчера в приёмной с этой цацей, пока мы ждали хозяйку…
Бюрен пожал плечами.
– И ты даже не понял, с кем говорил? – рассмеялся Кайзерлинг.
– Отчего же, цаца представилась – Рейнгольд Лёвенвольде.
– Тот самый, что подсидел тебя, когда ты пытался пристроиться к малому двору – тебе отказали, а вот этого Рейнгольда как раз и приняли, именно на твоё место.
– Это и неудивительно, – миролюбиво отвечал Бюрен, – его отец был chambellan de la petit cour, а я был человек со стороны, чужак, потому и был отставлен. Я знал вчера, с кем говорю, Герман, – и я давно не держу на него зла.
– Он был с тобою любезен?
– Вполне. Разве что – он разговаривает, как будто смеётся над тобою, но это, наверное, такая специальная придворная манера…