Золотой огонь Югры(Повесть)
Шрифт:
Ханты, как только ушел пароход, как только Никишка-ики рассчитался по старым долгам, а молоденький новый начальник в красных штанах пообещал, что будет хорошо платить за мясо и рыбу, развели бурную, ошеломившую чоновцев деятельность. Часть мужиков, не мешкая, ушла берегом, чтобы через два-три часа появиться в обласах, полных рыбы. Женщины споро и без слов принялись эту рыбу разделывать, солить, вялить, коптить в избушке-коптильне. Мужики развернулись и опять уплыли ставить сети. Старики и подростки исчезли в тайге, но вскоре вернулись, гоня перед собой, к восторгу Латышева, оленье стадо. Еще одна группа хантов, самая малочисленная, скрывшаяся из Сатарова первой, вернулась только утром
— Однако, многовато чекистов, — задумчиво протянул Урядник и снова огладил бороду. — Шесть голов уже насчитал. А сколь их по избам или в том вон амбаре? Неведомо.
— Что это они тащат? — Студент хмыкнул. — Бахрома какая-то. Что за бахрома, не пойму.
— Рыба это, слепень ты четырехглазый! — раздраженно буркнул Козырь. — Копченую тащат. А я бы сейчас и сырую слопал. Как остячишка. Не побрезговал бы, век воли не видать!
— Пируют, господа чекисты, — ненавидяще процедил Урядник. — Вон как нажрались, даже покачивает от сытости…
А бойцы и правда пошатывались — слишком уж опьянял одуряющий, вызывающий спазмы в желудке, нежный, аппетитный запах копченых муксунов, которых несли в амбар, продев сквозь жабры рыбин тонкий шест и положив концы его на плечи. Шест прогибался, гирлянда муксунов неравномерно раскачивалась; чоновцы сбивались с шага.
— В лад шагай, Семен, — оглянувшись, попросил передний, совсем еще мальчишка. — Иль выдохся уже?
— Такой-то груз я с утра до вечера таскать согласный, — худой и хлипкий Семен оскорбленно запыхтел.
Пружинящими мелкими шажками вбежали они в амбар с распахнутыми настежь створками дверей, где вдоль стены громоздились штабеля потемневшей уже клепки. Остановились около высоких козел, меж которыми висели на сушилах густые ряды копченой рыбы. Присели, хакнули, выпрямились, уложили и свой шест концами на козлы.
Старик Никифор и Латышев, вгонявшие крышку в бочку, на округлом боку которой было написано углем «Лось. Солонина», даже не взглянули на вошедших. Только Егорушка, важно стоявший рядом с дедом и державший деревянный молоток, посмотрел на чоновцев.
— Вот эдак надо, мил человек, ровнехонько, плавненько, без перекосу, — ворковал Никифор. Выхватил молоток из рук Егорушки, принялся мелко поколачивать по окружности крышки. — Полностью с тобой согласен, дорогой товарищ, что остяк — человек мирный и добрый. Не вояка! — продолжая, видимо, разговор, весело выкрикивал он. — А уж жалостливый, сострадательный к чужой беде — прямо диво… Обруч давай! — приказал вдруг подчеркнуто властно. — Беседа — беседой, дело — делом!
Латышев торопливо поднял с земли гибкое деревянное кольцо, протянул старику. Тот накинул его на горловину бочки и опять запостукивал молотком, то по обручу, осаживая, то — решительней, размашистей — по крышке.
— У остяка первая заповедь: помоги! — Голос деда Никифора вновь стал ласковым, журчащим. — Помочь ближнему — это для него закон незыблемый. Последние портки, последнюю рыбешку, последнюю пылинку мучицы страждущему отдаст, даже ежели сам опосля этого одной корой питаться будет. Оченно душевный народ.
Латышев качнул бочку, поставил внаклон. Подскочили бойцы-рыбоносы, бережно положили ее, откатили в угол к полудюжине других.
— Доброта — дело хорошее, — охлопывая ладони, отрывисто и с явным неодобрением заметил Латышев. — Но не всегда… — Подошел к следующей бочке с торчащей из нее крышкой. — Как, к примеру, остяки будут классовую борьбу вести, если у них такие… — сдвинул к переносице белые брови, задумался, подбирая слово, — такие… непротивленские взгляды? — Выдернул крышку, протер внутреннюю сторону солью, пригоршней захватив ее с холстинки на земле. — Ладно… До классового самосознания они не доросли, допускаю. — Начал пристраивать крышку. — Но как же остяки при таком… мировоззрении с Ермаком воевали?
— Оне-то? — Старик лукаво усмехнулся, поперебирал пальцами бороденку. — А оне и не воевали. Татары сибирские да вогулы те, может, и бедовые были, а остяки — не-е-е… — Принялся помогать Латышеву вгонять крышку. — Когда Ермак-то Тимофеич Кашлык, или по-другому Искер, столицу Кучумову то-исть, брал, остяки после первых же выстрелов, не сражамшись, утекли… Егорка, киянку!
— Как же так? — удивился Семен. — Ведь Ермак к ним пришел навроде поработителя. Неужто остяки ему не сопротивлялись?
— Ну ты и ляпнул! — возмутился напарник. — Чего ж им за Кучума, за угнетателя-то воевать?!
Они сидели рядышком на бочке и бережно, вытянув из общего кисета по щепотке табачной пыли, вожделенно свертывали самокрутки, но от вскрика молодого чоновца табачные крохи с его бумажки сдуло, и он чуть не взвыл от огорчения.
— Верно, милый, — старик принял от внука деревянный молоток, начал отстукивать крышку бочки, потом обруч. — Бьет Ермак експлуататора Кучума, вот и ладно, вот и довольны остяки… Однако тута вот, в Сатарове, дали оне казакам бой. Энтот вот пупырь — самое святое место ихнее было, — показал рукой в дверь, на гору с белой стеной обрыва, в промоинах-оврагах которого залегли уже вечерние тени. — По-остяцки такое место называется «эвыт». Самые главные ихние боги тута жили. Оттого и защищали остяки горушку. Кто ж свою святыню — хучь русский, хучь татарин, хучь остяк — просто так, без бою, отдаст?
— Видел я те остяцкие святыни, — пренебрежительно фыркнул Семен. — У них кругом боги: озеро — бог, большой камень — бог, дерево повыше да поздоровше — бог…
— Святыни, боги! — раздраженно перебил молоденький напарник. — Какая разница: камень ли, разрисованная ли доска, которую чтут христиане? Все едино— религия. — Говорил он желчно, с завистью поглядывая на Семена, который с удовольствием курил. — А религия — это опиум для народа. И дураку ясно!
— Опиум? Это верно, — охотно согласился Никифор. — И насчет идолов остяцких согласен. — Отошел на шаг, полюбовался на бочку. — Однако водил меня как-то, давно еще, дружок мой Ефрем Сатаров на малый имынг тахи, на малое святое место, значит. Так вот там я видел божков человекоподобных: деревянных, железных, медных… А одна фигурка была даже серебряная. Навроде богини-воительницы… Оттаскивай, ребятушки!
И посеменил к следующей, последней незакупоренной бочке.
— Серебряная — это хорошо, — соскочив на землю, заулыбался Семен. — Серебро можно в фонд голодающих сдать… На, дерни пару раз, — протянул окурок приятелю. — Все не так в животе сосать будет.
Молодой боец схватил то, что осталось от самокрутки, жадно затянулся — раз, другой — и затряс кистью: огонек цигарки обжег пальцы.
— Лучше, если б та фигурка золотая была, — растирая подошвой упавшие искры, весело, довольный, что удалось курнуть, заметил он. — Золото дороже. Больше еды купить можно.