Золотые кресты
Шрифт:
— Во-первых, — загнул он свой крючковатый мизинец, — во-первых, мне важно не то, что вы верите, — охотно допускаю, что вы и всегда были так счастливы, это по адресу г. Верхушина, — но мне-то что в этом? Не вера ваша важна для меня, а факт — был факт такой? Действительно ли было на нашей земле то существо, что зовем мы Христом, и воскрес ли Он на третий день, как истинный Бог? И что мне ваша вера скажет о том? Ничего. Это верите вы, но было ли так, как вы верите, я так же не знаю, как если бы вы и не верили вовсе. Во-вторых, ваша вера могла бы сказать кое-что и мне, такому безбожнику и сребролюбцу, и нечестивцу всякому, да, и мне! Прав был Федечка, прав, когда здесь говорил. Ведь если поверить подлинной верой — не призрачной, не на словах, не от экспансивности или усталости нашей, а всем своим существом — духом и плотью, в Бога истинного, в высшую правду поверить, то разве не изменяется тогда
Глеба захватил страстный вихрь стариковых речей. Он чувствовал, как крепкими и сильными руками колеблет кто-то под ним самые устои его. Напряженность и сжатая сила обличения рванули и закрутили, бесясь, якорь, брошенный им среди жизни. Почудилось Глебу, что этот натиск вот-вот перейдет в настоящий шторм. В далекие тихие воды души его ворвались другие тревожные и глубокие волны, и катили они дрожание скрытой борьбы, предчувствие решающей битвы.
И все молчали, не шевелясь, все пережидали, притихнув, опрокинувшуюся на них грозу.
А старик продолжал греметь подземным, глухим, разрушающим голосом:
— И не зло, не кровь, не проклятия — незыблемые основания отчаяния моего. Вы, ко Христу пришедшие и свидетельствующие святое имя Его, вы, слуги дьявола, сами себя обманувшие, вы — мое основание, вы — самый прочный, самый последний, сокрушающий довод, на котором отчаяние правды моей строит храм единому Богу вселенной — Черному Дьяволу. Единому, которого можно познать. Взявши имя Христа, вы его — Дьявола, говорю я, покорные слуги, его последние доводы, разрушение конечных надежд…
Огненная река раскаленными волнами охватила все существо Глеба. Он дрожал, и последний отпор, последняя мысль рождалась в огне. Черная правда вулканом пылала в речах старика, но не может быть правда конечной погибелью света. Под личиной ее кто-то — не мелкий бес — сам Искуситель предстал перед слабым духом. Но жив Господь Бог наш, воскрес, воистину встал их гроба Господь Иисус Христос, воистину всем существом своим, свею кровью и плотью свидетельствует приподнявшийся с места дрожащий человек с лицом, похожим на просветленный Лик, и острым, пронзающим взглядом; не отрываясь, встречает он взгляд старика, и вместо сжатой мучительной скорби, которой дышали те речи, видит в глазах его торжество сидящего на троне в зловещем синем огне, и кричит, весь вылившись в крик, называя по имени пришедшего бросить последние вызовы:
— Ты дьявол! Дьявол среди нас!
И крестит его мелким, дрожащим крестом.
XXV
— Дьявол… Я — дьявол… Очень возможно… Но у него откуда взялась эта сила — дьяволу крикнуть прямо в лицо?..
Вечер
Но не прав был и Глеб. Не в том, старик дьявол или не дьявол, а не прав, не ответив на тот роковой вопрос: отчего носящие имя Христово — не старая только, застывшая в бездушных беззакониях и попустительствах церковь, но и новая, преображенная, возрождающаяся церковь, — отчего и она лишь заслоняет облик Того, Кто — был или не был — но бесконечно, недосягаемо чист и высок?
Или совсем обезумела в исканиях абсолютной правды душа — с ума сошел идущий дух и в предсмертном порыве отчаяния рождает веру, несмотря ни на что, быть может, последнюю веру, которую родит еще человечество?
Или… Или у Глебовой веры глаза не безумной, а ясновидящей, подлинно видящей живого воскресшего Бога?
Старик бормотал сам с собой, спотыкаясь о камни, останавливаясь, разводя руками.
Теплая влажность ночная давила грудь старика, сжимала ему горло, горевшее от вина и возбуждения, хотелось пить еще. Хотелось выкинуть какую-нибудь гадость, окунуться в самую гнусную грязь — от слишком чистых очиститься, от слишком противных в своей чистоте, ибо, если смыть чистоту, под ней найдешь лицемерие.
Так думал старик и, ускорив шаги, завернул в подозрительный темный переулок, постоял там мгновение в нерешительности, потом махнул рукой и дальше пошел уже быстро. Вскоре ночная мутная жизнь дохнула ему своим ароматом в лицо. Он остановился еще раз, отер зачем-то, точно стирая внутренние, неудобные, глупо мешающие мысли, отер грязным красным платком лицо и, сделав два шага, толкнул перед собою, брезгуя дотронуться до засаленной ручки, прямо ногой дверь в какой-то полуподвал, откуда сквозь запыленное стекло едва проникал бледный свет керосиновой лампы.
Вниз вели три-четыре ступеньки. Противно было ступать по ним. Старику омерзительна была всякая чужая грязь. Свою он носил как проклятие, как должное, ибо знал хорошо, что такое он, но вокруг, но в других все мечтал еще что-то сердечное, что-то задушевное, что-то белое встретить — теплую каплю весеннего молодого дождя в кромешную, адову жизнь, в раскаленную душу, чтобы повеяло хоть отдаленным приветом забытого, потерянного рая.
И он проникал всюду, где только мерещился ему хотя бы призрачный свет. Этот кружок пришедших к Христу людей, о котором узнал он случайно, поразил и пленил его. Он пошел туда в первый раз, почистившись и умывшись, взявши чистый платок. Он в баню сходил перед тем. И так пять недель, каждую пятницу, аккуратно ходил и молча сидел на углу стола, не открывая рта. Но все тускнел и темнел с каждым разом этот призрачный свет. Он не умывался уже, идя к Николаю Платоновичу, не менял платка и о своем хождении в баню вспоминал с раздражением. И молчал все угрюмей.
На вторую же пятницу он заметил противную близость и фамильярность Верхушина в отношениях к Надежде Сергеевне. Это было первое, что укололо его. И она, хоть держалась и далеко от него, все же не гнала этого облезающего человека, дерзнувшего и дерзающего ежеминутно произносить всуе Великое Имя. Она-то должна была знать, что именно всуе, — своим ясным холодным умом. На третью пятницу проследил старик еще одного — бледного, черного человека с воспаленными глазами — энтузиаста и алкоголика, проследил вот до этого самого переулка, до этой грязной двери. И плюнул трижды тогда перед дверью и растоптал плевок свой ногой, но на пятницы все же ходил. И каждую новую пятницу чувствовал все возраставшую, нестерпимую фальшь в чем-то глубоком, основном, сокровенном, и чем глубже была она спрятана, чем светлее и благородней было снаружи, тем более ядовитости накапливалось в сердце его. И вот сегодня Федя детским порывом своим нежданно прорвал этот гнойный нарыв, и брызнула несдерживаемая, долго таившаяся, напряженная желчь и пролилась через край. Но не утолила, не напоила горевшего сердца.