Золотые кресты
Шрифт:
И вот я стою у телеги, и мысли мои бегут и бегут… Я должен им, наконец, подвести один общий итог.
Есть в течении жизни души какой-то момент — роковой, значительный и… печальный, а, может быть, и благословенный, — не знаю, то есть твердо не знаю еще.
Я склонен его отнести к тридцати трем годам. Число это мистическое, это тот возраст, когда победил Христос, вознесенный на крест, самую смерть, втянувшую жало. «Смерть, где твое жало?» — помним мы с детства. Она втянула его на один этот раз, чтобы снова и снова жалить нас, смертных. С этим же возрастом связаны и все легенды, предчувствия о приходе антихриста.
Для меня ощущения эти были не праздной эквилибристикой
И вот, мальчик из русской деревни, вложил я всю страсть души в одну идею — о целомудрии; целомудрие как преодоление смерти. Здесь было несколько одинаковых значительных для меня этапов развития и утверждения этой идеи. Не раз и не два вливалась в мое бытие все с новой силой, с огромным напором все та же волна, долженствовавшая вознести торжествующий дух в горнюю высь над отвергаемой землей у подножия. И непрестанно царапался я, вместе с тем, о подводные рифы.
Чистота эта с первых, полусознательных лет раннего детства, была разлита вокруг меня — в нашей семье, во всем нашем быте, в самой природе, прозрачно кроткой и ясной. Она не только меня омывала, но проникала, казалось, насквозь, входя и выходя через поры плотского моего существа. Но вот я помню (и, кажется, это мое самое раннее из всех воспоминаний), помню такое:
Пруд, и не наш, а соседский; как я туда попал, сообразить не могу; молодая, смеющаяся женщина стоит в воде, посадив меня на шею верхом и придерживая закинутыми за плечи руками; она смеется, низкая вода мне плещет в лицо, и я, охватив эту женщину крепко, также смеюсь в странном восторге, тесно прижавшись, обняв; кожу шеи ее и плеч, и груди я ощущаю всем существом, и сама она кажется мне моим достоянием. Я не знаю, умел ли я тогда еще говорить, но вот это воспоминание пронес через всю мою жизнь. И я помню все, до последнего деревца (редких ракит у плотины), серой земли у пруда, чуть не до узора расщелин на ней, образовавшихся от июльской жары, и как было кинуто мое детское платье, и какой был солнечный трепещущий день, и где стояло в предобеденный час горячее солнце.
Кто была она, я не знаю и до сегодня; мне всегда было стыдно спросить потом, припоминая то и другое, об этом именно у своих взрослых сестер. Не няня наверное, няня наша старушка, а эта была молода и смеялась. Может быть, горничная или просто кухарка или с деревни какая-нибудь случайная девушка. И вот еще что: я совершенно не помню лица ее — это было неважно, но кожа моя все помнит звериною еще недавно сказал бы: проклятою) памятью ощущение нежной, ласкающей свежести кожи ее под моими руками — обладающими… Поры мои, воздушное мое существо — чистота омывала, а в клеточках, ядрах живет и обитает смертная (или бессмертная) плоть.
Это был первый подводный мой риф.
Дальше шли: молитвы, евангелие и особенно «Крейцерова соната» Толстого, прочитанная мною тринадцати лет и охватившая меня, как каторжанина (невиновного), цепью на долгих двадцать лет — предельнейший срок.
А параллельно, чтобы вспомнить лишь вкратце: рассыпанные (уже в нашем саду, в маленькой сажалке) бусы купальщицей Юлией Александровной, которые я потом полюбил собирать с полубезумной, жадною страстностью; чья-то босая нога на молотьбе: шаля, я растянулся на свежей осенней соломе по дороге к омету, куда таскали носилки, на меня натолкнулись (я был прикрыт) и несшая позади, споткнувшись, упала, а рука моя скользнула случайно
Пусть воспоминание это, последнее, не прозвучит невольным кощунством. Это как исповедь. Это как то, о чем знают, может быть, многие, но не говорят по молчаливому уговору. Отчего? Я не знаю. Разве история бедной души, брошенной в мир и захотевшей взглянуть на себя, на дно потайного колодца, может быть для кого-нибудь соблазнительной? Не думаю. Правды, доподлинной, и без того в жизни немного. Глядишь порою на человека и точно он на другой, впечатленной зароком звезде, ни руки не протянуть, ни услышать его сокровенного шепота.
Нет в мире такого, о чем нельзя было бы с чистой душою сказать. Порукой мне в том эта безмолвная, извечно пречистая ночь, всякая мысль в ее чистоте, как капля росы, полная трепета звезд. Сказать хотя бы себе, а услышит ли кто, ведает Бог, незримо полнящий мир.
Позже, с годами, пришло и нечто иное, но все, в существе своем, то же.
Идея избранничества, мессианства, пришла уже не стихийная, а твердо осознанная; как путеводный маяк, была она впереди и определяла собою жизненный путь.
И я был счастлив на нем. Мне не пришлось быть аскетом, грубо и жестко, неэстетично убивающим плоть. В женском, воздушно пленительном, очаровательном обществе и общении недостатка не было никогда. Эта пора романтической, светлой и как-то преображенно-плотской и чистой влюбленности, никогда не раздельной с вечным сиянием звезд, с токами легких в пространствах ветров (в прозрачном прозрачное) — это сюжет для поэмы, которой никогда не напишу..
Влюбленность, но не любовь, обитает в самом человеке, то есть, хочу я сказать, она не неизбежно связана с определенным объектом. Ветер повеял, и всякий (и всякое), что на пути — человек, камень, старинный собор, крепкое дерево и зыбкая в тихих заводях ряска — охвачено все легким его нежным объятием, пленяющей и неотразимою лаской.
Нас было целое общество со смешным, но интимно милым названием «старый сенат» — старшему было едва-ли двадцать три года. Светлое время и светлые сестры!
Я умолчу о вас, ибо не знаю, сумел ли бы отыскать те слова, что знаменуют собою невыразимое. Я умолчу еще и потому, что боязно мне, откинувши покрывало, открыть вас в тесном цветущем кругу взорам, быть может, скептическим или, горше того, ироническим и холодно насмешливым.
Но о себе говорить можно, думаю, все; это — священное право мое, и горьких усмешек, быть может, двусмысленных слов я не страшусь, да ведь и речь идет не о них, не о том ожерелье, что рассыпалось вскоре по разным краям земли, а обо мне, об отдельной страничке истории, нелепой русской истории, из жизни неудавшегося мессии.
Не воздержусь лишь при мыслях о той минувшей поре от одного краткого замечания.
Много пишут в последнее время о русских девушках и о женщинах, что должно бы быть (будто бы) реалистической, неприкрашенной правдой. И многое в этом есть, может быть, и от действительной правды. Но идет-то она не от сути женской души; слишком они, эти души, нежны и хрупки, и нет в iних подчас твердости противостать натиску подлинно темных стихий, но не это для них основное. Русская женщина знала всегда и умела всегда сочетать и чистую страсть, когда нисходила она в назначенный час, и строгую чистоту, неизменную стихию свою.