Золотые кресты
Шрифт:
И даже не удивившись, все в том же сладком дурмане, я услышал в ответ свое имя.
— Я люблю тебя, — сказал я, откуда-то отдаленно, остатком дневного сознания слыша свой голос и отмечая его незнакомый мне тон, полный тоски и восторга.
Ответ был, как эхо.
— Но я не знаю, где ты. Покажись.
И тут я очнулся. Я увидел напротив, на серо-зеленой стене, в упор против меня, глаза живой, реальной Татьяны. Она лежала на сене, локти ее утопали в душистых, накиданных сверху охапках, а кисти рук с тонкими, к вискам крепко прижатыми кончиками пальцев, поддерживали
Я тотчас же встал, она не пошевелилась. Мы глядели друг другу в глаза, и молчание что-то решало за нас.
И вдруг Татьяна звонко и весело рассмеялась.
— Кончилось колдовство? — сказала она, и глаза ее были лукавы и блестели так, как бы мигали лучами, мгновенными, быстрыми, один тотчас за другим.
Я ничего не сказал.
Тогда она потянулась и спокойно лениво, будто бы не произошло ничего, произнесла:
— А я, кажется, здесь задремала. Правда, здесь душно? Помогите мне слезть.
И, пригнувшись, одною рукой опираясь с осторожностью о боковую низкую крышу, где ласточки вили свои, всегда немного липкие гнезда, она начала переступать, чуть путаясь в платье, ближе к стене.
— Влезать, правда, трудней? — говорила она между тем. — Но вы мне поможете? Вы ведь…
Я снизу взглянул на ее пригнувшееся, в полутемноте неотразимо прекрасное, дорогое лицо и почувствовал, как весь дрожу от ненасытного счастья.
— Ну!
Она сделала смелый, не глядя, решительный шаг по почти совершенно отвесной, предательски уступавшей стене и легко упала мне на руки, скользнув по ним вся. Это длилось мгновение, но ни с чем несравнима была живая поспешная жадность и памятливость случайно, счастливо дерзающих рук.
Я долго потом с нарочитой холодностью и жестокостью анализировал этот момент и вот говорю: да, был он счастливейший; как первая полная капля дождя упадает на жадный песок пересохшей пустыни, так пал и он в мою душу.
А потом было так.
Когда ее ноги коснулись земли и лицо было в уровень с моим лицом, она откинулась крепко к отвесу, и руки ее, я это заметил тотчас, несколько раскинутые, судорожно сжимали, вцепившись, полные горсти сена, не отрывая его; они немного дрожали. Глаза были плотно закрыты и казались глубоко ушедшими, лицо было бледно, зеленые тени ложились на нем, и подобием улыбки не было оно освещено. Но больше всего поразил меня на лице ее рот; губы были открыты и медленно, как бы автоматически, они то сближались, то отдалялись. Это было и страшно, и упоительно.
Не отдавая отчета себе в том, что я делаю, я еще приблизился к ней и коснулся руками ее откинутых рук, близко к плечу; помню еще, с какой остротой я воспринял ощущение как бы испепеления легкой ткани платья ее под моими ладонями; зыбкое сопротивление это было подобно мгновенному шелесту исчезновения листка тонкой бумаги, до которого легко прикоснулись раскаленной иглой. Татьяна не шевелилась, словно ждала. Но когда я приблизил лицо свое к ней и она ощутила, я думаю, близость моего дыхания и теплоту его, она открыла на секунду глаза и тотчас опять их закрыла, и я услышал, скорей отгадал, едва слышимый шопот:
— А Аграфена?
Еще подождав немного мгновений,
Это было назад тому две недели. Свидания и разговоры наши были совершенно прекращены, но третьего дня, в лунную ночь, когда я, как раненый, ходил вблизи дома, не смея ступить лишнего шага и неотступно смотря на окно с кружевною, сквозной, белою шторой, окно отворилось. Я увидел ее слегка обнаженную руку; она поманила меня.
Татьяна была в ночном пеньюаре; она не слишком заботилась, видимо, о том, какой я увижу ее. Ее волосы были заплетены на две косы и тяжело ложились на узкие плечи, не скрывавшие под легкою тканью своих очертаний, хрупких, но тонко законченных; открытая ниже обычного шея оставляла видимой и при свете луны границу загара. Тихая скорбь и безнадежная радость томили грудь мою, и я не мог отвести своих глаз от этой открывшейся линии, которой я более никогда не увижу. И тени сомнения я не допускал в том, что она позвала меня приказать покинуть их дом. Я исполнил бы это тотчас, сию же минуту и страшился поднять глаза, чтобы взглянуть на нее.
— Возьмите… — прошептала она и сделала рукою движение.
В руке ее был небольшой узкий конверт, который только теперь я увидел. Я принял его, не коснувшись руки, и поднял глаза. Лицо ее было бледно, и зыбкая легкая тень от шторы, сквозившей в месячном блеске, покрывала его.
— Возьмите… — сказала она еще раз.
Я не понял значения слов и машинально сжал крепче конверт; пальцами я явственно ощутил в нем небольшой твердый предмет. Тогда Татьяна сама подняла свою руку и приблизила к моему лицу. Я понял теперь и, приняв другою, свободной рукой ее холодные пальцы, склонился к ним с молитвенным поцелуем. Штора упала, закрылась, и я остался один.
Когда я вскрыл, наконец, конверт, переданный мне Татьяной, из него выпало мне на ладонь, едва не скатившись на траву, гладкое золотое кольцо. Оно слабо поблескивало зеленоватым холодным отсветом в лунных лучах и ощутимо тяжелило мне руку. В записке стояло: «Я жду до Шестого. Вы все решите сами». Шестое — это сегодня. Сегодняшний день, праздник Преображения, должен стать и решительным днем. Я знаю, о чем написала Татьяна. Я помню свою последнюю перед рассветом мысль: «этот путь… я хочу его».
И что же, я отрекаюсь от данного мне Татьяной кольца?
Нет, никогда. Или в этом мучительном выборе я возьму Аграфену? Нет, нет. Это пока мой секрет, но я гляжу на вставшее уже высокое солнце прямо, не щуря глаз и не мигая. И то, что идет толпами народ, разбиты палатки и белеют шатры между поднятых кверху оглобель возов с привезенным товаром, и говор пестрой толпы, и щебетание птиц над колокольней, и синева… синева в вышине — все, как крепкие волны, обдает мою душу новою силой и бодростью. Татьяна с отцом еще не приезжали.