Зона
Шрифт:
Затем распахнулась дверь сарая и опер Борташевич крикнул:
– Судебный конвой, на выход! Любченко, Гусев, Корались, получите оружие! Сержант Лахно – бегом за документами!..
Четверо конвойных потянулись к выходу.
– Извиняюсь, – сказал Борташевич.
– Продолжайте, – махнул рукой Хуриев.
Представление шло к финальной сцене. Чемоданчик был спрятан до лучших времен. Феликс Дзержинский остался на боевом посту. Купеческая дочь забыла о своих притязаниях…
Хуриев отыскал меня
Наконец Владимир Ильич шагнул к микрофону. Не сколько секунд он молчал. Затем его лицо озарилось светом исторического предвидения.
– Кто это?! – воскликнул Гурин. – Кто это?!
Из темноты глядели на вождя худые, бледные физиономии.
– Кто это? Чьи это счастливые юные лица? Чьи это веселые блестящие глаза? Неужели это молодежь семидесятых?..
В голосе артиста зазвенели романтические нотки. Речь его была окрашена неподдельным волнением. Он жестикулировал. Его сильная, покрытая татуировкой кисть указывала в небо.
– Неужели это те, ради кого мы возводили баррикады? Неужели это славные внуки революции?..
Сначала неуверенно засмеялись в первом ряду. Через секунду хохотали все. В общем хоре слышался бас майора Амосова. Тонко вскрикивала Лебедева. Хлопал себя руками по бедрам Геша Чмыхалов. Цуриков на сцене отклеил бородку и застенчиво положил ее возле телефона.
Владимир Ильич пытался говорить:
– Завидую вам, посланцы будущего! Это для вас зажигали мы первые огоньки новостроек! Это ради вас… Дослушайте же, псы! Осталось с гулькин хер!..
Зал ответил Гурину страшным неутихающим воем:
– Замри, картавый, перед беспредельщиной!..
– Эй, кто там ближе, пощекотите этого Мопассана!..
– Линяй отсюда, дядя, подгорели кренделя!..
Хуриев протиснулся к сцене и дернул вождя за брюки:
– Пойте!
– Уже? – спросил Гурин. – Там осталось буквально два предложения. Насчет буржуазии и про звезды.
– Буржуазию – отставить. Переходите к звездам. И сразу запевайте «Интернационал».
– Договорились…
Гурин, надсаживаясь, выкрикнул:
– Кончайте базарить!
И мстительным тоном добавил:
– Так пусть же светят вам, дети грядущего, наши кремлевские звезды!..
– Поехали! – скомандовал Хуриев.
Взмахнув ружейным шомполом, он начал дирижировать.
Зал чуть притих. Гурин неожиданно красивым, чистый и звонким тенором вывел:
…Вставай, проклятьем заклейменный…
И дальше, в наступившей тишине:
…Весь мир голодных и рабов…
Он вдруг странно преобразился. Сейчас это был деревенский мужик, таинственный и хитрый, как его недавние предки. Лицо его казалось отрешенным и грубым. Глаза были полузакрыты.
Внезапно
…Кипит наш разум возмущенный,
На смертный бой идти готов..
Множество лиц слилось в одно дрожащее пятно. Артисты на сцене замерли. Лебедева сжимала руками виски. Хуриев размахивал шомполом. На губах вождя революции застыла странная мечтательная улыбка…
…Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем…
Вдруг у меня болезненно сжалось горло. Впервые я был частью моей особенной, небывалой страны. Я целиком состоял из жестокости, голода, памяти, злобы… От слез я на минуту потерял зрение. Не думаю, чтобы кто-то это заметил…
А потом все стихло. Последний куплет дотянули одинокие, смущенные голоса.
– Представление окончено, – сказал Хуриев.
Опрокидывая скамейки, заключенные направились к выходу.
16 июня 1982 года. Нью-ЙоркПолагаю, наше сочинение близится к финалу.
Остался последний кусок страниц на двадцать.
Еще кое-что я сознательно решил не включать.
Я решил пренебречь самыми дикими, кровавыми и чудовищными эпизодами лагерной жизни. Мне кажется, они выглядели бы спекулятивно.
Эффект заключался бы не в художественной ткани, а в самом материале.
Я пишу – не физиологические очерки. Я вообще пишу не о тюрьме и зеках. Мне бы хотелось написать о жизни и людях. И не в кунсткамеру я приглашаю своих читателей.
Разумеется, я мог нагородить бог знает что.
Я знал человека, который вытатуировал у себя на лбу: «Раб МВД». После чего был натурально скальпирован двумя тюремными лекарями. Я видел массовые оргии лесбиянок на крыше барака. Видел, как насиловали овцу. (Для удобства рецидивист Шушаня сунул ее задние ноги в кирзовые прохаря.) Я был на свадьбе лагерных педерастов и даже крикнул: «Горько».
Еще раз говорю, меня интересует жизнь, а не тюрьма. И – люди, а не монстры.
И меня абсолютно не привлекают лавры, со временного Вергилия. (При всей моей любви к Шаламову.) Достаточно того, что я работал экскурсоводом в Пушкинском заповеднике…
Недавно злющий Генис мне сказал:
– Ты все боишься, чтобы не получилось как у Шаламова. Не бойся. Не получится…
Я понимаю, это так, мягкая дружеская ирония И все-таки зачем же переписывать Шаламова. Или даже Толстого вместе с Пушкиным, Лермонтовым, Ржевским?.. Зачем перекраивать Александра Дюма, как это сделал Фицджеральд? «Великий Гетсби» – замечательная книга. И все-таки я предпочитаю «Графа Монте-Кристо»…
Я всегда мечтал быть учеником собственных идей. Может, и достигну этого в преклонные годы.