Зовите меня Апостол
Шрифт:
Нолен проводил меня до дверей, представив по пути своему заместителю, закоренелому, матерому, словно всю жизнь не снимавшему фуражки копу по имени Джефф Гамильтон. Похожее лицо можно увидеть на банкноте какой-нибудь захолустной европейской страны: плоскоскулый, круглолицый, глаза умные, внимательные, жесткая, торчащая седая шевелюра. Джефф встал, протянул руку, пожал, улыбнувшись отрепетированной банкирской улыбкой. Но в его лице подспудно как-то, по-славянски смутно и сильно, читалось: достали вы меня, мистер Нолен, и подчиненные ваши достали, и вообще все достало, кроме жениной лазаньи. Комната Джеффа провоняла сыром.
Готов поклясться своими доходами:
Я добрел до стоянки, уселся в «гольф» и, не включая мотор, закурил, снова и снова прокручивая произошедший разговор. Все вспоминалась фраза Нолена про местное гостеприимство: «Ну, сейчас для Раддика не лучшие времена. Понимаете, мы сейчас кого угодно готовы принять в наше общество, буквально кого угодно». Забавно, как Нолен выговорил «кого угодно». Аж перекосился. На фоне щенячьего энтузиазма в особенности заметно.
Может, это он от страха? «Системщики» по нему прошлись?
По правде говоря, добрые, честные люди достали меня еще с ранних школьных лет, когда я всем объявил: Санта-Клауса в природе нет, это взрослые придумали, чтобы нас в узде держать. А мелюзга Фил Барнс крикнул мне, да с такой фанатичной убежденностью, от какой моджахед покраснеет: мол, не верить в Санту очень плохо, и все знают, как оно бывает с теми, кто в Санту не верит.
Фил Барнс уже прекрасно умел делить все вокруг на хорошее и плохое. А я, доверчивый и бестолковый, так этому и не научившийся, придя домой, разревелся: кошмар, этот дерьмовый невзаправдашний толстяк в красной шапке наверняка занес меня в черный список.
Меня с тех пор от Санты в дрожь бросает. От искренности — тоже. И от добропорядочных людей а-ля Фил Барнс.
Когда циник общается с добропорядочными, честными людьми, возникают проблемы, как у британцев с Ганди. Всякое общественное дело так или иначе замешено на вранье. У нас в крови — попытаться выдумать какой-нибудь ловкий трюк, чтобы пренебречь порядком вещей, и закрывать при этом глаза на несоответствие слов поступкам. Эдакая врожденная толерантность к умеренному двуличию общественного комфорта ради. Но один-единственный честный и бескомпромиссный идиот способен комфорт этот отправить к чертям собачьим. Потому так много честных кретинов и оказываются на дне, в прямом и переносном смысле. Хорошо черпать силу в непреклонных убеждениях, когда сбрасываешь колониальное иго, но если ты с тупым упрямством ломишься сквозь сплетение человеческих отношений, обыденных, окружающих тебя на работе и дома, — это полный и кромешный абзац.
В мире кривых зеркал худшим уродством кажется правдивое отражение. Да уж, «мы сейчас кого угодно готовы принять в наше общество, буквально кого угодно».
Ох, будут с Ноленом проблемы — нутром чую.
Я сидел, воззрившись на пейзаж за ветровым стеклом, на славный город Раддик, штат Пенсильвания, барахтаясь в воспоминаниях. Солнце стояло еще высоко, люди брели, волоча за собой кургузые тени. Низенькие домишки, чахлые кусты и деревца, короткие тени — мне захотелось расхохотаться.
Гребаные заштатные местечки. Их нужно любить всеми потрохами — а как иначе в них выжить? Чересчур большие для деревенского покоя и слишком малые для нормальной городской жизни.
Я повернул ключ зажигания, прислушался к судорогам бедного «фолька», будящего дизель.
Когда свернул на Кэйн-стрит, в памяти всплыл еще один кусок разговора: «Да вы не подумайте ничего такого, нет, мне хотелось… э-э… дать ей противогаз, вроде того…»
Противогаз, надо же. В
Дорожка пятая
ЗАКОН СОЦИАЛЬНОГО ТЯГОТЕНИЯ
Думаю, когда видите счастливую, смеющуюся женщину с выводком веселых ребятишек, вам становится тепло и хорошо. И солнце светит ярче, кажется, будто в лотерею выиграл, и дышится легче. И все вокруг — братья, пусть на полсекунды.
Это потому, что вы людей видеть не умеете. Ловите лишь внешнее, поверхностное. А я вижу сразу и весь хвост прошлого, волочащийся за ними. Где для вас — улыбка, явившаяся из ниоткуда, чистый кусочек счастья, для меня — смесь улыбки с недавним визгом, гримасой ужаса и омерзения, презрительным хохотом, издевкой и прочим в том же духе.
Я никогда не вижу просто людей — я вижу огромные бесформенные кучи их дел и слов, раздутые, лопающиеся, перевязанные кое-как потрепанными веревками.
Моя давняя подружка, художница Дарла Блэкмор, пыталась убедить в обратном: дескать, у меня редкий, бесценный дар, я едва ли не единственный на всей планете, видящий настоящих людей. По ее словам, прочие видят лишь «мгновенные проекции», «типажи», а не индивидуальности. Наверняка нахваталась подобных словечек у студентов-философов, любила с ними якшаться.
Думаете, мне польстило? Черта с два. Я разозлился. Не все повторения одинаково надоедливы. Секс, к примеру, никогда не приедается — трахайся хоть сутками напролет. Помнишь в мельчайших деталях или нет — всегда как в первый раз. Правда, почти все остальное по-настоящему надоедает, злит, раздражает, будто колют в желудок, в мозг ржавым шприцем.
И еще меня достает, когда люди зовут прорву моей гребаной памяти «бесценным даром».
Я и ляпнул Дарле: лучше бы людям на самом деле быть «проекциями», а то, по мне, «индивидуальности» эти страшней ядерной войны.
— Значит, вот как ты меня видишь? — ответила Дарла.
Мне следовало сообразить, к чему дело катится. А может, подспудно я уже и чувствовал — и потому разозлился. Здорово разозлился, раз, недолго думая, вывалил правду. Сказал ей: я вижу целый хор Дарл, воющих о любви вразнобой. Какофония чудовищная, с одной-единственной приятной верной нотой.
— И что за нота?
Само собой, я пошел до конца, честный скот.
— Твоя мохнатка.
Это было 26 октября 1993 года. Еще один скверный день.
Гнездом «Системы» оказался старый фермерский дом в миле от центра города, на краю заброшенного заводского квартала. Поразительно, насколько киношные фантазии подстегивают воображение. Повсюду видишь признаки драмы, зловещие предзнаменования, приметы трагедии — только собирай да вставляй в сценарий, не тот, так другой. Пока ехал, непрерывно наблюдал подходящие места преступления. Вон ряд бетонных цилиндров — не иначе, тут на нее напали, и она, вопя, испустила дух. Вон проходная, алюминиевая обшивка слезла, осыпалась, будто сброшенная одежда, — тут он поджидал ее, наблюдал, одной рукой сжимая бинокль, второй — потирая пенис. Вон пустырь, побурелый, изрытый, зараженный химикатами, — даже трава толком не хочет расти. Там Дженнифер бежала, всхлипывая, задыхаясь, пытаясь закричать. Вон ряды мертвых заводских корпусов, блеклых и безразличных, сквозь прорехи выпавших панелей обшивки зияют их черные потроха. Там она пыталась спрятаться, спотыкаясь в кромешной тьме, судорожно вдыхая застоялый воздух, пропахший ржавчиной и разлагающимся пластиком.