Зулейка Добсон, или Оксфордская история любви
Шрифт:
Президент со своим гостем обращался крайне почтительно. Он с видимым вниманием выслушал забавный анекдот, который мистер Увер по американскому обычаю рассказал перед обедом.
Герцог со всеми родсовскими стипендиатами был неизменно вежлив и всячески искал их дружбы. Он это делал скорее из любезности к лорду Мильнеру,[56] чем из собственной причуды. Стипендиаты эти, хотя и славные парни, весьма его утомляли. Они были лишены — откуда ей взяться? — студенческой добродетели спокойного отношения к Оксфорду. Немцы любили его недостаточно, выходцы из колоний слишком сильно. На взгляд внимательного наблюдателя, больше всего беспокойства доставляли (самые беспокойные) американцы. Герцог был не из тех англичан, кто любит делать или слышать дешевые выпады
В целом, американские родсовские стипендиаты, с великолепным их прирожденным красноречием, застенчивым желанием каждому угодить, не менее заметным сознанием долга единственно просвещать, неизменными восторгами по поводу того Оксфорда, который не замечают их английские собратья, и постоянной боязнью развращения, в оксфордской светской жизни играют роль скорее благородную, чем уместную. Так, по крайней мере, казалось герцогу.
Герцог, не пригласи он Увера на обед, обедал бы сейчас, вероятно, с Зулейкой. Сегодня он обедает на земле последний раз. Подобные мысли несколько умеряли удовольствие, доставляемое обществом гостя. Вежливость герцога, впрочем, оставалась безупречной.
Это было тем более похвально потому, что «аура» у Увера была тревожнее, чем у обычного родсовского стипендиата. Кроме обычных противоречивых чувств в его груди бушевал также спор между желанием вести себя прилично и ревностью к мужу, выбранному мисс Добсон в спутники. Разум его не признавал за герцогом права на такую честь. Душа с этим правом соглашалась. Как видите, еще одно противоречие. И еще одно. Он желал произнести речь во славу женщины, пленившей его сердце; но именно этой темы следовало избегать.
Сам Маккверн и мистер Трент-Гарби, сэр Джон Марраби и лорд Сайес тоже — пусть и, не умели говорить красиво — хотели бы распахнуть душу и заговорить о Зулейке. Они механически толковали о том и о сем и друг друга не слышали — но каждый слышал собственное сердечное соло на тему Зулейки и значительно больше, чем должно, выпивал шампанского. Возможно, у них с этого вечера зародилось пожизненное пристрастие к алкоголю. Мы не знаем. Нам неоткуда узнать — их жизни слишком скоро закончились.
За обедом шестерых наблюдал невидимый им седьмой, угрюмо прислонившийся к камину. Он был из
Он не рад был скорой смерти своей «Хунты». Да, своей «Хунты». Если бы обедающие его увидели, они бы в нем узнали сходство с гравюрным портретом, висевшим над ним на стене. Они бы встали в знак почтения к Хамфри Греддону, основателю и первому президенту клуба.
Лицо его было не столь овально, губы не столь полны, руки не столь изящны, какими выглядели на меццо-тинто. Но (с поправкой на условности портретной живописи XVIII века) сходство было несомненное. Хамфри Греддон был крепко и изящно сложен, не хуже, чем его изобразил художник, и, несмотря на резкие черты лица, производил возвышенно-романтическое впечатление, которое нельзя было объяснить исключительно принадлежностью иной эпохе. Великую любовь, которую питала к нему Нелли О’Мора, нетрудно было понять.
На висевшей под меццо-тинто миниатюре Хоппнера[57] у этой очаровательной и несчастливой девицы были кроткие темные глаза, а из-под синего чепца во все стороны выбивались локоны. Герцог сейчас рассказывал мистеру Уверу ее историю: как она в шестнадцать лет ушла из дома ради Хамфри Греддона, который тогда был студентом Крайст-Чёрча; как она его ждала в домике в Литтлморе, куда он почти каждый день приезжал верхом; как он ею пресытился, отказался от обещания жениться и тем разбил ей сердце; как она утопилась в мельничном пруду; как два года спустя Греддона на Рива-дельи-Скьявони в Венеции убил на дуэли сенатор, чью дочь он соблазнил.
Греддон не слишком вслушивался в этот рассказ. Он уже столько раз его слышал в этой комнате, а современные сантименты его озадачивали. Нелли была ужасным милым созданием. Он ее обожал, и он с ней покончил. Он соглашался с уместностью тоста, который «Хунтa» поднимала за нее каждый раз после обеда, — «за Нелли О’Мора, чародейку красивее всех, что были и будут». Греддон возмутился бы, если бы тост забыли. Но ему опротивели бесконечные жалостливые, растроганные взгляды, обращенные к ее портрету. Нелли была красивой, но, боже! такой тупицей и простофилей. Разве мог он растратить с ней жизнь? И, боже, почему эта дурочка не вышла за Трейлби из Мертона, дурака, которого он, Греддон, к ней привозил?
Моральные устои мистера Увера и благородство его духа были американские: куда лучше наших и выражались намного ярче. Английские гости «Хунты», услышав рассказ про Нелли О’Мора, ограничивались тем, что бормотали «бедняжка!» или «как жаль!»‚ но мистер Увер тихим и уверенным тоном, заинтересовавшем Греддона, сказал:
— Герцог, надеюсь, я не нарушу законов, управляющих отношениями гостя и хозяина. Но я, герцог, решительно заявляю, что основатель этого отменного старинного клуба, в котором вы сегодня оказали мне такой радушный прием, был отъявленным мерзавцем. Я бы сказал, он не был белым человеком.
Услышав слово «мерзавец», Хамфри Греддон вскочил, выхватил шпагу и, никем кроме себя самого не услышанный, потребовал от американца ответить за свои слова. Поскольку сей господин не принял его во внимание, Греддон метким прямым ударом пронзил его сердце, вскричав:
— Умри, презренный псалмопевец и очернитель! Смерть мятежникам против короля Георга![58]
Вынув лезвие, Греддон изящно вытер его батистовым платком. На платке не было крови. Непроткнутый мистер Увер повторял:
— Я бы сказал, он не был белый человек.
Греддон опомнился: вспомнил, что он только призрак, бесплотный, бессильный, незначительный.
— Увидимся завтра в аду! — прошипел он в лицо Уверу.
Тут он ошибался. Увер определенно попал в рай.
Не имея возможности за себя отомстить, Греддон посмотрел на герцога, ожидая, что тот выступит его заместителем. Увидев, что герцог лишь улыбнулся Уверу и сделал неопределенный примирительный жест, Греддон во гневе снова забыл свое ущербное положение. Выпрямившись во весь рост, он с крайней тщательностью взял понюшку табаку и, наклонившись к герцогу, сказал: