Зверь из бездны том II (Книга вторая: Золотое пятилетие)
Шрифт:
В ночь Британик умер. Заранее подготовленная церемония свершилась немедленно при весьма скромной обстановке. Труп снесли на Марсово поле, к мавзолею Августа и предали огню. Ночь — как нарочно — выпала ужасная, с грозой и проливным дождем. В толпе, сопровождавшей печальную процессию, громко говорили, что небо гневается на явное братоубийство, но — дальше слов выражения негодования не пошли: еще одно доказательство, что Британик не был популярен. Смерть его — как гибель прямого наследника верховной власти от руки узурпатора — схожа с убиением царевича Димитрия в Угличе, включительно до объяснения несчастного случая припадком падучей болезни. Но смерть царевича Димитрия сопровождалась бунтом вознегодовавших угличан, а тень убиенного почти на полвека стала истинной повелительницей двух великих государств — республики Польской и царства Московского. Британик же — как в воду канул. Рим забыл сына Клавдия, не только не сносив башмаков, в которых шел за его гробом, но даже не успев их переобуть. Век цезарей имел своих самозванцев. Когда Тиберий умертвил Агриппу Постума, Августова внука, один из рабов убитого принял его имя и угрожал государству. Лже-Нероны продолжали являться даже в эпоху Домициана. И надо думать, что именем Британика решительно нельзя было повлиять на солдатские и народные массы, если не нашлось честолюбца, желающего им воспользоваться, при столь благоприятных условиях для самозванства. Жалостливой идеализацией Британика современный мир обязан французскому псевдо-классицизму. Тацит смерти его не одобряет, но извиняет ее, — извинял и Рим, говоря, что ее давно надо было ждать, — два медведя в одной берлоге не уживутся, и верховной власти не разделишь любовно пополам. Какой человек вышел бы из Британика, Бог весть; порочная наследственность сулила ему вылиться в облик одного из трех сыновей Ивана Грозного: в свирепого Ивана, безвольно-юродивого Федора или Димитрия, проявлявшего жестокие замашки и строптивость, напоминающую детские вспышки Британика. Во всех трех случаях для человечества нет большой потери, что сын Клавдия не отведал верховной власти. Доброго влияния на государственный строй смена Нерона Британиком не могла иметь. Не только потому, что личность принца обещали столь же мало хорошего, как
Возвращаясь к легенде Британика, легко заметить театральную несообразность сцены отравления. Почему Нерону, искавшему тайного убийства, понадобилось вдруг умертвить Британика с такой вызывающей, подчеркнутой, сценически эффектной наглостью? Мы видели, что он только что не имел людей, которым поручит явное убийство Британика (neque jubere caedem fratris palam audebat), а тут вдруг — целая группа сообщников, с предвкушателем во главе, цинически разыгрывает страшно-откровенную драму на глазах всего, точно нарочно собранного для спектакля, знатного Рима? Крайне сомнительно и то, чтобы день смерти Британика совпал с днем его рождения. Совершеннолетие наследника, облечение его в мужскую тогу, слишком заметный народный праздник: неужели Нерон для нападения на брата не мог выбрать момента более удобного, чем — когда на Британике было сосредоточено всеобщее внимание, как на виновнике торжества? К тому же и похоронили Британика, как еще несовершеннолетнего. Факт отравления — повторяю — вполне возможен, но обстоятельства его совершенно неправдоподобны. По всей вероятности, они выросли из какого-нибудь обморока Британика, случившегося публично, быть может, даже и прямо на пиру, и потом связанного в молве народной со скоропостижной смертью принца. То же самое обрастание театральными подробностями заметно в рассказе о похоронах. Светоний, Тацит, Дион Кассий — все трое говорят о дожде во время церемонии. Но у первого Нерон только устроил похороны слишком поспешно, — на следующий день, — хотя лил сильный дождь (postero die ratim inter maximos imbres). У Тацита — Британик был погребен в самую ночь убийства [«одна и та же ночь, — великолепно говорит он, — уготовила Британику и смерть и костер: nox eadem necem Britanici et rogum cojunxit) при столь страшных буре и ливне (turbidis imbribus), что чернь приняла ужасы погоды за проявление небесного гнева»]. У Диона Кассия дождь уже смыл белила с лица усопшего, и выступили предательские черные пятна от яда, которые Нерон будто бы замазывал собственными руками. В «Октавии» о способе убийства Британика нет ни слова. Известно только, что он погублен чрез преступление (exstinctus, scelere ademptus).
Отделаться от Британика тайным убийством Нерону был расчет. Совершать убийство явное — никакого. Прослыть братоубийцей на четвертом месяце своего правления, после самых либеральных речей и наряду — как прежде, так и после смерти Британика — с либеральными же, милосердными и справедливыми поступками, совсем не лестно и неудобно для государя, нуждающегося в популярности. Как бы ни любезничал Нерон со своим народом, беспричинное братоубийство не могло быть ему прощено совсем без протеста. Не мог он, да и не позволили бы ему компрометировать себя так бессмысленно. Народное расположением к Нерону, после убийства Британика, ничуть не уменьшилось, — напротив, едва ли не выросло, судя по тому, что в конце того же года он рискнул такой либеральной мерой, как отмена полицейского наряда в театры во время представлений, с мотивом, что народ сумеет сам охранять свой порядок. Наконец, в конце же 55 года вышел в свет изложенный выше официозный труд Сенеки «О милосердии», с посвящением Нерону и хвалой его душевной кротости. Крейер справедливо замечает, что, если бы сочинение это было опубликовано по убийстве Британика, то лесть его всем показалась бы чудовищной и панегирик превратился бы в сатиру. Отсюда он заключает, что хронология произведения Сенеки неверна: оно оглашено раньше смерти Британика. Или, — прибавлю я, — по крайней мере, раньше, чем слух об убийстве проник в народ, повлиял на его воображение, превратился в убеждение и развил те легенды, которые читаем мы у Тацита, Светония, Диона, Ювеналова схолиаста. Молва об отравлении, может быть, шла уже, но не была еще принята народом: ее считали сплетней обиженных агриппианцев или мессалианцев, вроде Юлия Денса, которого Нерон только что избавил от преследования за чересчур громкие симпатии к Британику. Где в подобных дворцовых драмах начинаются факты и кончаются слухи, этого установить с уверенностью не в состоянии никакое историческое изыскание, как бы тщательно ни рылось оно в косвенных уликах. В таких случаях решающим судом являются когда-нибудь только подлинные документы участников, если времени угодно сохранить их для исторической Немезиды. Загадки династических преступлений — отравлений Германика и Британика, убийство царевича Димитрия — остались для потомства таким же двусмысленным ребусом, как были они для современности. Но убийства Клавдия, Петра III, Иоанна Антоновича, Павла I, вопреки своей таинственной обстановке, не оставили поводов для исторических сомнений, потому что их не было и у современности. Этих правителей убивали не только враждебные им люди, но и время, в котором они жили и которому были тяжкими и лишними. Их убийцы чувствовали себя лишь полу- преступниками и потому почти не скрывали своих кровавых дел, а многие ими даже хвастались и гордились (Орлов). Пугачев имел успех, как предводитель крепостного бунта, боец «Земли и воли», а как в Петра III, в него и из безграмотных казаков-то, кто поумнее, плохо верили. Именем же Димитрия могли сесть на царство последовательно два самозванца, один по всенародному и всебоярскому признанию, другой — поддерживаемый значительной частью боярства, народа и образованных польским шляхетством. Сила династической легенды кроется в исторической неопределенности, созданной тем временем, когда легенда возникла. Петербург не мог поверить в чудесное спасение Петра III, но до сих пор множество умных людей, и между ними был сам гр. Л.Н. Толстой, верят в отречение и опрощение Александра Первого и отождествляют с ним известного старца Федора Кузьмича. Легенды разрушаются документами, но никогда экзегезой.
Конечно, покуда жил и правил Нерон, история убийства не могла быть оглашена. Тацит и другие черпали сведения о ней из посмертных анти-неронианских памфлетов, а политическая полемика никогда и нигде не брезговала заслонять сухую летопись заведомых факторов эффектными прикрасами исторического романа. В области последнего и надо оставить главы античных историков, что Британик был отравлен, это — по-видимому, исторический факт; — как он был отравлен — только исторический роман.
Манифест Нерона по случаю смерти Британика холоден и сух. Поспешность и недостаточную торжественность погребальной церемонии он объяснял старинным обычаем — хоронить членов семьи, не вышедших из детского возраста, в присутствии лишь тесного фамильного кружка, без похвальных речей и великолепных процессий. «Не чая за кончиной любезного брата нашего, — гласит манифест, — иной помощи, кроме как от верной нам республики, уповаем видеть сенаторов и народ римский преданными государю своему, поелику он остается один из державного рода, предназначенного промыслом богов для верховной власти».
В последних словах ясно звучит вызов Агриппине, о которой Нерон не обмолвился в манифесте ни звуком. Юноша победил и торжествовал. Из наследства после Британика он богато одарил людей своей партии. Рим отнесся к этой щедрости неприязненно: делят виллы и дворцы, словно разбойники добычу! — говорила молва, — и добро бы одна легкомысленная молодежь, палатинские куртизаны, а то лицемеры, толкующие о нравственности, воздержании, строгой жизни... Русский исследователь эпохи, Кудрявцев, справедливо отмечает, что Тацит, «приводя это обвинение, кажется, только из сожаления умолчал имена Сенеки и Бурра, чтобы не лишить это бесплодное время и последнего права на добрую память в потомстве». Впрочем, некоторые извинили малодушие пожалованных тем, что государь заставил их принять дары насильно: создавая-де свое преступление, он ищет, через раздел добычи, образовать вокруг себя кружок влиятельных как бы соучастников, им обогащенных, а потому к нему и привязанных. Извинение — более чем слабое. Трудно одарить человека против его воли и согласия. В первой книге Сенеки «О благодеяниях» есть очень красноречивая тирада о подарках против воли, которые порядочному человеку приходится иногда принимать, скрепя сердце, от тирана, подобного дорожному разбойнику или морскому грабителю. Так как книга написана в 56 году, то Крейер считает тираду косвенным ответом на дурные толки о Сенеке по поводу пожалования ему из наследства Британика. Мне кажется очень
Пожалования из Британикова наследства были назначены и Агриппине, — однако она, при всем своем корыстолюбии, сумела отвергнуть недостойный дар и остаться непреклонной в своем материнском гневе.
А между тем на нее надвигалась уже новая гроза: на горизонте появилось новое светило, прекрасное, но зловещее, которому суждено было сыграть в трагедии Агриппины с сыном главную, решающую роль.
ПОППЕЯ САБИНА
I
«Была в Риме Поппея Сабина, отцом которой был Т. Оллий, она приняла имя деда по матери, человека громкой известности, Поппея Сабина, бывшего консула и блиставшего триумфальными украшениями; ибо Оллия погубила дружба Сеяна, прежде чем он мог отправлять общественные должности». Такой рекомендацией вводит Тацит на сцену своей трагедии о Нероне главное затем действующее в ней лицо.
Предок-триумфатор, ради фамилии которого эта «первая дама столицы» пожертвовала своим родовым именем, не представлял собой большой политической величины. Его любил принцепс Тиберий — по крайней мере, 24 года продержал его генерал-губернатором важнейших провинций. Не потому, чтобы чиновник этот проявлял какие-либо особые административные дарования, а именно за то, что звезд с неба Поппей Сабин не хватал и, следовательно, подозрительному старому Цезарю не был страшен, а в то же время, по-видимому, был достаточно исполнителен по службе и порядочен, чтобы уживаться с населением, без жалоб со стороны последнего на чересчур уж грубые злоупотребления и грабеж. К этому роду жалоб Тиберий был очень чувствителен, ибо не любил, чтобы его правительство компрометировали. Любопытно, что Тацит относится к системе Тиберия выдерживать одного и того же администратора на одном и том же высоком посту с недоумением и отрицанием. «Поппею Сабину было предложено управление Мезией, причем ему были прибавлены Ахайя и Македония. Это также было у Тиберия в обычае — продолжать власть и удерживать многих до конца жизни при тех же армиях и тех же гражданских управлениях. Причины этого передаются различно: одни говорят, что он оставался до конца верен однажды сделанным назначениям из нелюбви к новым заботам, другие, будто это по зависти, чтобы не дать пользоваться (этими должностями) большему количеству чиновников. Есть и такие, которые приписывают это как хитрости его ума, так и нерешительности его суждения; ибо он, с одной стороны, не искал выдающихся качеств, с другой — ненавидел недостатки: от лучших людей он ждал опасности для себя, от негодных опасался бесчестия для государства. В этом колебании он, наконец, дошел до того, что иногда поручал управление провинцией таким людям, которым он был намерен не позволять удаляться из Рима».
Если Т. Оллий, отец Поппеи Сабины, погиб вместе с Сеяном, следовательно в 31 г. по Р.Х., то, хотя бы она родилась именно в этом году, она была, когда встретилась с Нероном, уже не первой молодости по римским понятиям: ей было 26 или более лет, тогда как ему всего 19. Мать этой Поппеи Сабины, тоже Поппея Сабина, имела судьбу незаслуженно трагическую. Будучи женой П. Сципиона, она имела несчастье влюбиться в самого блестящего человека своей эпохи и, кажется, встретиться в этом увлечении с супругой цезаря Клавдия, пресловутой Мессалиной. Впрочем, последняя, по словам Тацита, зарилась также на великолепный Лукуллов парк, которого герой романа был наследником и усовершенствовал его до замечательного великолепия. Поппея Сабина, будущая императрица Рима, имела не менее 16 лет, когда красавицу мать ее, женщину уже не молодую и, кажется, очень мирную, подвергли домашнему аресту, как преступницу, состоящую в любовной связи и политическом заговоре со знаменитым Валерием Азиатиком, дважды консулом, главой заговора на смерть Калигулы, богачем и изящнейшим человеком своего времени. На следствии П. Сабину до того запугали грозившею ей тюрьмой, что несчастная женщина предпочла сама наложить на себя руки. Память ее и Валерия Азиатика была оправдана, а погубивший их обоих, по приказанию Мессалины, доносчик Суиллий осужден и сослан на Балеарские острова в том же 812 а. и. с. — 59 по Р.Х. году, когда у Тацита появляются первые известия о Поппее Сабине Младшей. Рассказ о загробном оправдании матери отделен всего одной главой от первого выхода на историческую арену дочери, так что между тем и другим событиями может быть установлена вероятная причинная связь. Дело Суиллия возникло почином Сенеки.
Процесс Публия Суиллия — до известной степени тоже анти-агриппианский. По крайней мере, он возник из неудовольствия, которое делила и резко высказала императрица-мать. Уже рассказано было, что одним из первых сенатских постановлений при Нероне, состоявшимся вопреки противодействию Агриппины, был восстановлен Цинциев закон против платной адвокатуры. Мера эта, по- видимому, входила в программу общего похода против «доносчиков» (delatores) — страшного зла общественного, выросшего в три предшествующие принципата на почве крайне неопределенных и широко толкуемых законов об оскорблении величества, семейных преступлениях и должностных разоблачениях. Зло это получило свое начало еще в республике, но дорогу к широкому развитию дало ему Августово законодательство, которое ввело контроль государства в уют семьи и — с естественною ревностью — берегло авторитет новой государевой власти от легкого к ней отношения. Клавдианский деспотизм видел в институте доносчиков охранительную силу, одну из опор своей государственной системы. Агриппина, в частности, еще при жизни Клавдия, прославилась покровительством доносчикам. Народ и сенат их ненавидел. Сочинения Сенеки, как истинный голос времени, дышат презрением, гневом и враждой, когда касаются этих знатных и богатых торговцев жизнью и состоянием ближнего. Став главою правительства, философ провел свою вполне похвальную антипатию в государственную практику. Доносчики получили ряд материальных и нравственных ударов. Была понижена вчетверо премия за доносы по семейным делам (против lex Раріа Рарраеа). Политические доносы оставлялись без последствий, а ложные, как увидим вскоре, строго карались. Восстановление же Цинциева закона должно было подрезать в корне сословие, из которого по преимуществу пополнялись кадры доносчиков: платных сутяг, равно готовых торговать и защитой, и обвинением.
Публий Суиллий был до того известным, типическим и могущественным представителем этого сословия, что, когда восторжествовал в сенате Цинциев закон, общественное мнение Рима твердило, будто мотивом такого решительного мероприятия явилась исключительно необходимость уничтожить П. Суиллия, это страшилище и позор предшествующего принципата. Фигура Суиллия, как написал ее Тацит, действительно, являет пример негодяя, замечательно цельного и из недюжинных. Он был хорошего рода: приходился сводным братом — по матери — знаменитому полководцу Кн. Домицию Корбулону и Цезонии, супруге цезаря Кая, был в свойстве с поэтом Овидием и переписывался с ним в его ссылке. В письме, которым Овидий умоляет Суиллия ходатайствовать за него перед Германиком, Суиллий рекомендован, как очень образованный человек (studiis excultus). Письмо относится к 14 году по Р.Х. Суиллий был тогда квестором Германика, — следовательно, имел уже более 27 лет; начальника своего, сколько заметно из стихов Овидия, он обожал, службой при Германике гордился и хвастался до скончания дней своих; это — старый друг Германикова дома, знавший Агриппину еще в пеленках (она родилась в Oppidum Ubiorum, ныне Кельн, 6 ноября 16 года). Удивительно, как по близости к столь чистому человеку, как Германик, могла развиться такая вредная политическая гадина. Эта дружба как бы в соглашении с тем взглядом Якоби, по которому доблести Германика оказываются чуть ли не мифическими отголосками партийных дифирамбов и, во всяком случае, рисуют потомству образ порядочного имперского римлянина, а совсем не хорошего человека. В 24 году Суиллий попал под суд за взятку по судебному делу. Сенат приговорил его к высылке из Италии, но в дело, с неожиданным жаром, вмешался император Тиберий — странный человек, в симпатиях и антипатиях которого к людям будущего бывали иногда изумительно пророческие наития. Он, с клятвой, именем блага государственного, потребовал для Суиллия ссылки на остров (высшей меры изгнания). Тогда жестокость Тиберия была принята с неудовольствием, но когда П. Суиллий, возвращенный Калигулой, сделался одним из фаворитов Клавдия, Рим заговорил, что старый император знал, какую скверную гадину он хотел задушить. Могущественный и продажный, Суиллий выжал из долгой службы Клавдия много счастья для себя и ни одного порядочного дела для общества. После процесса Поппеи Сабины и Валерия Азиатика старик — ему было уже за шестьдесят лет — совсем озверел. Угрожая Мессалине, он затравил двух братьев, римских всадников по фамилии Петра, доносом, будто бы один из них видел зловещий для Клавдия сон. Настоящей причиной преследования была ненависть к Петрам Мессалины за то, что в их доме покойная Поппея Сабина встретилась с пантомимом Мнестером, предпочитавшим ее жене цезаря.