Зверь из бездны том III (Книга третья: Цезарь — артист)
Шрифт:
В подкрепление догмы приводятся примеры святых стоицизма. Воинственный Александр принижается пред гражданином- культуроносцем Геркулесом, — как в наших русских былинах впоследствии народное самосознание принизило бродячего завоевателя Вольгу Святославича пред богатырем землевладельческой оседлости Микулою Селяновичем. Указывается, как пример отвращения к кровопролитию, величайший угодник стоицизма Катон, который, когда осуждено было ему пасть от собственной руки, употребил для самоубийства меч, никогда ранее не обагренный человеческою кровью (Havet). Стоики поклоняются памяти и могиле Сципиона Африканского и почитают его святым — не за то, что он командовал большими армиями, а за то, что уважал он и благоговейно любил свое отечество (Martha).
Стоический антимилитаризм, проповедуемый Сенекой, Музонием Руфом и другими стоиками, несомненно захватил поколение общества, при том на весьма высокопоставленных его кругах. Не любит
— Когда я захочу что-нибудь сказать, то буду говорить с твоим барином, а не с тобою, холоп.
— Я брошу тебя в тюрьму.
— А разве идя в тюрьму необходимо плакать?
— Тебя отправят в изгнание.
— Кто помешает мне и в изгнание унести бодрость духа?
— Ты будешь казнен.
— И это не причина, чтобы хныкать.
— Закуйте его в кандалы.
— Я и в них останусь свободным.
— Я велю отрубить тебе голову.
— А я разве говорил тебе, что моя голова застрахована от меча?
Следователь тем более мог оценить стоические ответы, что был человек образованный: Эпафродит, библиотекарь Нерона, в дворне которого уже воспитывался в это время — мальчиком рабом — величайший апостол и утвердитель стоицизма, автор «христианства без Христа», — хромой Эпиктет. Он сохранил эту страшную сцену в своих «Рассуждениях».
Разумеется, таких, как Латеран, было меньшинство. «Я знал, — пишет Сенека (Epist. LVIII) таких, которые многими годами усиживали скамьи аудиторий и однако не воспринимали ни малейшей философской окраски... Как мало таких, которые доносят до дому благие решения, что сложились в них под очарованием лекций профессора!» Однако, такие не только были, но и день со дня увеличивались в числе, образуя при кафедрах нечто вроде философской кандидатуры (proficientes). Они вели записки лекций, составляли конспекты и руководства (commentarii, summaria, breviaria, indices), организовали рефераты с дискуссиями (litterata colloquia), работали в специальных семинариях. Словом, относились к избранной науке так же усердно, постоянно и внимательно, как всякий серьезно занимающийся студент высших учебных заведений. Хорошие профессора шли к ним навстречу. Философ Тавр, по окончании лекций, предлагал аудитории — требовать от него объяснений темных или непонятных мест (Авл Геллий, I). Да и из того-то большинства слушателей, которое Сенека презирает, как нефилософское, мало равнодушных и посещающих лекции без всякого интереса, просто по моде. То, что пишет Сенека, говорит больше о неспособности и легковесности этой неуспешной массы, чем об отсутствии в ней внимания и желания учиться, а тем более, как теперь у нас говорится, «направления». Напротив: «Эти пожалуй, даже самые усидчивые и упрямые. Об иных просто подумать можно, что они не ученики, а арендаторы какие-то своего профессора. Другие приходят слушать, а не учиться; кафедра для них театр, лекция — представление. Сколько видишь таких, для которых школа — публичное учреждение для развлечения и удовольствия. Их цель — не избавиться чрез нее от некоторых пороков, не извлечь из нее те или иные правила поведения, но доставить известное удовольствие ушам своим. Некоторые из таких являются на лекции с записными книжками, чтобы заносить в них — что? Мысли? Нет, словечки, которые они потом повторяют бесплодно для других и самих себя. Рядом с ними надо отметить энтузиастов, их воспламененные лица отражают их внутреннее волнение, они похожи на фригийских евнухов, жрецов Кибелы, которые входят
Жили эти люди не всегда достойно своего учения, но умели красиво умирать, и учили тому же хорошо. Сенека, очень много писавший о смерти и сам сумевший встретить ее с благородством, скрасившим всю его, не весьма благородную, биографию, провозглашал смерть величайшим благодеянием природы:
— Это она освобождает раба вопреки воле господина, разбивает оковы пленников и вырывает из тюрем тех, кого томит в них произвол тирании. Это она объясняет изгнаннику, которого мысли и взгляды всегда обращены в сторону отечества, что, право же, неважно, погребут его с тамошними или здешними покойниками. Если судьба так несправедливо разделила общие блага и подчиняет одного человека другому, хотя родились они в жизнь с одинаковыми правами, — это она, которая всех равняет. Это она никогда не сгибается под велением чужой воли, в ее присутствии человек не чувствует низости своего положения, ей — нельзя приказывать... Да, лишь благодаря ей, жить не значит терпеть муку, лишь благодаря ей могу я сохранить душу мою в безопасности от чужих посягновений и хозяйкой самой себя. Она мне — как убежище от кораблекрушения. Я вижу пред собой всевозможные виды орудия пытки... но я вижу также смерть. Вот враги варвары, либо хоть и сограждане, но тираны: но рядом с ними — вот она и смерть. Не так тяжко даже самое рабство, когда знаешь, что, если опостыл тебе хозяин, то одним прыжком можно достигнуть свободы; против всех обид жизни есть у меня великая подмога: смерть!
И еще: — убедись же ты, что тот, кто уже не существует, не может и страдать, что все ужасы ада не более как сказки, что нет для мертвых ни мрака, ни темниц, ни огненных потоков, ни реки забвения, ни суда, ни обвинения, и, что всего главнее в этой возвышенной свободе, — ты не найдешь там тиранов!
Havet рекомендует сравнить эту тираду с известными стихами «Книги Иова»:
«Там беззаконные перестают наводить страх, и там отдыхают истощившиеся в силах.
«Там узники вместе наслаждаются покоем и не слышат криков приставника.
«малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего» (III, 17—19).
Должен сознаться, что всякий раз, когда я читаю вышеприведенные строки Сенеки, в которых искреннее чувство возвысило слова на уровень настоящего поэтического пафоса, — в памяти моей невольно начинают звенеть стихи поэта, — из всех поэтов, воспевавших радость смерти, — наиболее тягостно ползшего к ней чрез страшные страдания души и тела, да и схожего несколько с Сенекой двойным путем невеселой жизни своей...
Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы,
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы.
(Некрасову «Баюшки-баю».)
Если смерть кончает жизнь, как заключительная точка после слова «Конец» на последней странице рукописи, то главной целью жизни становится выдержать свою рукопись в такой благородной цельности, чтобы смертная точка явилась в ней не стихийною случайностью, но логическим результатом всей житейской эволюции мудреца.
Посмотрим, что пишет о Сенеке критик, переживший террор Французской революции и потому понимающий философа, писавшего под террором Цезарей, практическим сочувствием человека, опытно знающего, что значит жить под режимом, который никому не дает уверенности ни в одной минуте жизни, что эта его минута — не последняя. «Сенека, — говорит Гара (1749—1833), — действительно, очень часто подолгу топчется на месте вокруг одной и той же истины, но подумайте, что ведь в его писаниях вопрос идет вовсе не о том только, чтобы установить понятие, что есть смерть, и как о ней надлежит мыслить; нет, тут приходится готовиться к моменту, когда войдет к вам Сильван и скажет от имени Нерона:
«— Извольте умирать».
По собственному сознанию, Гара, до террора, скучал, читая Сенеку, а, под прессом террора, наоборот, досадовал, от него отрываясь.
«Раньше философия Сенеки казалась мне, в своей возвышенности, непосильною природе человеческой; теперь она явилась мне как раз в уровень с нашими обстоятельствами и нуждами. Нам нужна была философия, которая учила бы отказываться от всех благ раньше, чем их у вас отнимут, которая отделяла бы вас от рода человеческого, бессильного более что-либо сделать для вас, равно как и вы для него то же не в состоянии уже ни что-либо сделать, ни на что либо надеяться; которая, наконец, перерабатывала бы вас в такое величие и силу личности, что тираны и палачи могут разбить ее, но бессильны заставить дрожать. Нам тогда, пред лицом гильотины, не оставалось ничего более как выучиться одной науке: умирать. В этом почти вся философия Сенеки. Он, так сказать, создал философию на случай длящихся агоний, на которые время от времени народы осуждаются своими тиранами». (Havet).