Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды)
Шрифт:
, .
(Нерон, — Орест и Алкмеон: тоже матереубийца.)
(Нерон убил свою новобрачную мать.)
Quis negat, aeneae magna de stirpe Neronem?
Sustulit hic matrem, sustulit ille patrem.
(Кто посмеет отрицать, что Нерон происходит из славного рода Энея? Тот носил на плечах отца своего, а Нерон укокошил свою мать.)
Здесь игра слов на сказуемом sustulit; глагол tollere выражает две категории понятий: поднимать, в прямом и переносном значении, и насильственно устранять, в том числе и убивать.
Dum tendit citharam, dum cornua Parthus.
Noster erit Paean, ille Hecatebeletes.
(Пока наш натягивает струны на кифаре, парфянин натягивает тетиву на луке. Быть нашему Аполлоном Пеаном, ну, а тому — Аполлоном, метателем гибельных стрел.)
[Ну, разве не напоминает эта эпиграмма восклицания — «Они нас пушками, а мы их иконами», — которое было приписано петербургской уличной остротой Куропаткину, когда он, отправляясь на театр японской войны, уж очень усердствовал в служении молебнов и принятий благословений от всех иерархов,
Выше приведена была уличная эпиграмма на постройку Золотого Дома. Даже второстепенные и интимные скандалы дворца, выплывая на улицу, делались достоянием ее юмора. Когда Нерон «женился» на оскопленном, так сказать, «второй печатью» — дабы походить на женщину — паже своем Споре, город отозвался эпиграммой: «Хорошо было бы роду человеческому, если бы и у отца Домиция была такая жена» (Bene agi potuisse cum rebus humanis, si Domitius pater talem habuisset uxorem). Как вольничали шутками против Нерона актеры, было отмечено в предшествующем томе. Решительно за все хлестала Нерона смелая и безудержно насмешливая римская улица, — ей ли было промолчать о таком грехе его, который ее больше всего касался?
Таковы взгляды на участие в римском пожаре его современников и полусовременников, за исключением двух — Стация и лже-Сенеки в «Октавии» — уже совсем откровенных и прозрачных флавианских агитаторов, о которых я буду особо говорить ниже. Нет надобности подвергать, как то делает Г. Шиллер, подробному анализу сказания о том же писателей позднейших начала II века, тем более, что мы еще должны будем вернуться к их показаниям — по смежному, но еще более острому вопросу о будто бы воздвигнутом в связи с великим пожарам, первом римском гонении на христиан. Не только Орозий или Сульпиций Север, но даже и Светоний с Дионом Кассием стояли пред лицом легенд этих нисколько не в лучшей осведомленности, чем в настоящее время оказываемся мы, а, пожалуй, даже и в худшей, ибо политическая тенденция и неведение экзегетического метода, совершенно необычного античным историкам, не позволяли им прибегнуть к проверке фактов путем скептического анализа, робкого в посягновении на классиков даже в XVII—XVIII веках нашей эры. Только XIX век решился поставить свой гений выше классических пергаментов и изрубленных буквами мраморных досок и осветил своим недоверчивым исследованием Рим цезарей — может быть, и с чересчур пестрым разнообразием, зато и с такой яркостью, что смело можно сказать: лишь с половины прошлого века история Рима цезарей становится понемногу, действительно, историей (хотя бы и с множеством оговорок), а не собранием летописных анекдотов, с предписанным и недвижным ортодоксальным на них взглядом. Светоний и Дион Кассий именно тем и ужасны, что, при своей репутации классиков и как будто, в чине этом, первоисточников, они — как источники — ни рыба, ни мясо: ни летописцы, на которых, можно положиться в фактах и словах, ни историки, которые давали бы ключ к своим сообщениям наличностью общей руководящей идеи. Они для нас слишком запоздалые свидетели и слишком давние писатели (да, к тому же, и плохие). Они могут кое что подтвердить, но не в состоянии ничего утвердить. Нам надо слишком съежиться, чтобы войти в узость их маленьких идей, понять и усвоить их ограниченную тенденцию. А поняв и усвоив, мы, как дети своего века, вооруженные его познавательным методом и большими средствами сравнения материалов, даже невольно, но неизбежно и немедленно, замечаем сшитые белыми нитками противоречия, детское легковерие, а иногда и сознательные обманы, которых предшествующие века разоблачать и не могли, да и не хотели... Бэйль, Вольтер, Гиббон, дерзавшие на такие опыты, производили впечатление исторических кощунников. Лэнге, в первые годы великой французской революции осмелившийся выразить недоверие Тациту, прослыл в Париже, с легкой руки Мирабо, «адвокатом Нерона»... И эта суровая ревность к авторитету классических писателей, хотя уже и значительно расшатанная усилиями, в особенности, германских историков, далеко не погасла даже и до сего дня.
III
Однако, сомневаясь в правдивости легенд о роли Нерона в пожарище Рима, нельзя не признать, что общественное мнение было отравлено этими легендами тотчас же, с первых дней после катастрофы, и множество людей настаивало на том, что пожар был устроен по приказанию Нерона, или, по крайней мере, что, когда огонь уже угасал, его — чем бы тушить — поддержали. Говорили, будто бы кое кого из челяди Нерона застали на поджоге в разных концам Рима (Светоний). В некоторых местах огонь начался от мнимой неосторожности хмельных людей, заронивших искру якобы спьяна. Пожар распространился по всему городу так странно и внезапно, что, казалось, действительно, вспыхнул одновременно в нескольких местах. Рассказывают, будто солдаты и сторожа, посланные тушить огонь, вместо того разжигали его и мешали горожанам с ним бороться; при этом они имели вид угрожающей, как бы действуя по праву и исполняя официальные предписания. Я беру эти подробности у Ренана для того, чтобы на них показать, как — когда историком овладевает художественный образ, он, ради упрочения и правдоподобия последнего, невольно начинает утолщать в источниках штрихи и подчеркивать места, которые возможно принять за намеки. У Тацита нет ни солдат, ни сторожей, ни пожарных, а лишь «было много людей, которые с угрожающими лицами препятствовали тушить огонь, а другие — так и въявь бросали факелы в дома, крича, что они имеют на то приказание, то ли для того, чтобы удобнее грабить, то ли, в самом деле, по приказанию». Люди эти, как основательно полагают Латур С. Ибар, Дюрюи, Шиллер, Сиверс, по всей вероятности, были воры, грабившие пожарище, — обычные спутники этого бедствия, часто более страшные, чем сама разбушевавшаяся стихия. Сиверс приводит пример большого гамбурского пожара 1842 года, когда шайки грабителей неистовствовали, тоже обороняясь от жителей, которые пытались их обуздать, ссылками на какие-то приказы. Огромные каменные сооружения (магазины, horrea) у подошвы
Эсквилина, рядом с императорским дворцом, — место, на которое Нерон будто бы зарился для своих строительных замыслов, — были разрушены посредством осадных машин, под предлогом, будто пламя угрожало передаться через них в другие части города, и лежали в развалинах, как после неприятельского штурма. Находили странным, что, когда пожар возобновился, огонь занялся во дворце Тигеллина. Еще более наводило на подозрения обстоятельство,
На это предложение — о захвате опустошенных пожаром земель — единственное, имевшее какой-нибудь утилитарный смысл, давно уже нашлось резонное возражение, что достаточно взглянуть на карту тогдашних императорских владений в Риме, чтобы видеть, что Нерону не для чего было добывать себе землю страшным преступлением, даже если бы задумал построить не одну, а три или четыре золотых виллы. В особенности сильно это возражение в применении ко второму пожару, вспыхнувшему во дворце Тигеллина, и даже для осторожного Тацита подозрительному. Эмилианская часть города (Monte pincio), в которой находился этот дворец, располагалась за Марсовым полем, куда Нерон никогда и не думал тянуть свою виллу, да это было бы и недосягаемо невозможно. Латур С. Ибар сверх того делает замечание, что, если целью пожара было снести с лица земли старый, вонючий Рим, то именно вот этой то Эмилианской части города и не надо было уничтожать, так как она сплошь состояла из храмов, портиков, священных рощ, парков и садов. «Ну, кто поверит, — восклицает Латур С. Ибар, — что страстный любитель чудес искусства согласится предать пламени величайшие творения Греции и, таким образом, пожертвовать наиболее глубокой и сильной из своих привязанностей? Деметрий, великий разрушитель городов, воздержался от поджога стен Родоса, из боязни, чтобы в пожаре не погибла картина Протогена, находившаяся в той части города, на которую направлялся штурм. [Тут, уместно будет вспомнить совет Бакунина дрезденским инсургентам 1848 года выставить против королевских пушек Сикстинскую Мадонну Рафаэля и другие чудеса Дрезденской галереи, по которым, — оптимистически уповал он, — культурные немецкие артиллеристы никак не решатся стрелять.] А Нерон — энтузиаст, настолько влюбленный в произведения искусства, что возил за собой во все свои путешествия Амазонку Стронгилиона (афинский скульптор V века до Р. X.), потому что дня не мог прожить без того, чтобы ею не полюбоваться, — Нерон, сам артист и художник, прикажет поджог, роковой для стольких шедевров, не приняв мер к их спасению? С этой точки зрения обвинение не выдерживает никакой критики. Напротив, строго рассуждая, в этом случае Нерон — последний, на кого могло бы упасть подозрение в подобном поджоге»... Одной уже потери Нероном палатинских сокровищ и его Domus Transitoriae достаточно, чтобы признать, что — сколько бы новых находок ни подарил ему пожарный мусор — он оптом потерял в пожаре столько и такого, чего уж не могла возвратить и заменить ему розница.
Из новейших историков склонны искать в этой грозной сплетне большого или меньшего зерна истины, по преимуществу, французы, следующие в этом случае за традициями своих историков-компиляторов XVIII века. В числе таких правоверных тацитистов с особенно неумеренной резкостью громит Нерона Шампаньи. Об отношении к Неронову пожару историков церковных или одержимых католической тенденцией я буду иметь случай подробно говорить ниже. Покуда достаточно будет отметить эпически спокойный рассказ ни за, ни против, в «Истории императоров» янсениста Ленэна де Тиллемон, который лег в основу едва ли не всех дальнейших французских трудов на эту тему и который так блистательно использовал свободомыслящей Гиббон для целей, совершенно обратных Тиллемоновым. Ренан полагает, что — когда дело идет о Нероне, истина не обязана быть правдоподобной. Это — невероятный человек, с невероятными идеями, планами, речами и поступками. Пожар являлся для него единственным средством отчуждения неотчуждаемых имуществ, необходимых ему под Золотую Виллу. Ампер думает, что Нерон — страстный поклонник Гомера, к тому же потомок троянских героев, весьма гордый своим происхождением, и любитель троянской старины — был вполне способен устроить, так сказать, гомерический «плагиат в действии», превратив троянский пожар в живую картину, декорацией которой явился весь
Рим, а статистами — все жители Рима. Государь, который выдал Лабеону премию за плохой латинский перевод гомерических поэм, который сам писал поэмы в подражание гомерическому циклу, по несколько наивному мнению Ампера, способен и поджечь Рим ради интереса пережить гомерические впечатления. Оба сомневаются, чтобы Нерон зажег Рим из любви к трагическим эффектам, но не отказываются верить, что строительные вожделения могли внушить ему опасную мысль, что огонь расчистит город скорее, чем ломы каменщиков.
Представителем противоположного мнения, кроме неоднократно упомянутого Латур С. Ибара, является во Франции — Дюрюи: «Риторы и поэты, которых искусство в том и состоит, чтобы заполнять живыми действующими лицами обстоятельства темные или тайные, не задумались обвинять Нерона, увлеченные фантастическим великолепием — вообразить государя, который сжег свою столицу для того, чтобы выстроить новую по своему вкусу, разрушить все воспоминания о древнем Риме, чтобы наполнить новый Рим памятью о себе... Мы рады были бы подарить поэтам этот, праздник Вавилонского соблазна и приписать это преступление Нерону. Но вся эта трагедия скорби и позора — вымысел нашего века. Рим, без сомнения, ее не знал». Мнение Дюрюи, конечно, разделяют, в большей или меньшей степени, и другие историки-империалисты Франции, порожденные эпохою Наполеона III, интерес которого к римскому цезаризму энергически двинул вперед изучение века Юлио-Клавдианской династии. Ведь именно Наполеону III мы обязаны раскопками Пьетро Розы, приведшими Палатин в состояние, как мы теперь его находим» (Иордан).