Зверь из бездны том IV (Книга четвёртая: погасшие легенды)
Шрифт:
Казалось бы, казнь Спасителя, произведенная хотя не римской волей, однако римскими руками, должна была внушить осиротелой секте Иисусовой ужас и отвращение даже к самому имени римлянам. Но «Деяния Апостолов» сообщают нам нечто совершенно обратное. Из всех книг Нового Завета «Деяния» — наиболее романофильская. Эпизод крещения сотника Корнелия ап. Петром (Д. 19) — энергическое назидание христианствующим иудеям не питать национального предубеждения против единомыслящих римлян; особенно выразительны в этом смысле стихи о видении ап. Петра: «Что Бог очистил, того ты не почитай нечистым». Корнелий — уже третий центурион, которого Новый Завет изображает другом имени Христова.
Нет никаких указаний, чтобы римская власть участвовала в гонениях на апостолов, воздвигнутых священниками и поддержанных Иродами (Д. 7, 8, 12). Чтобы убить Иакова, брата Господня, первосвященник Анан, — по свидетельству Иосифа Флавия, — воспользовался междуцарствием, когда один римский прокуратор Фест умер, а новый, Альбин, еще не прибыл к своему посту. Но, едва Альбин, появился в Иерусалиме, он немедленно лишил первосвященника сана, именно за самовольный суд над Иаковом. С особенной ясностью
На Кипре, в Пафосе Павел, Варнава и Иоанн Марк, после победоносного диспута с волхвом-лжепророком Бар-Иисусом, обращают ко Христу римского проконсула Сергия Павла (13, 6—12).
В Филиппах Павел и Сила чуть было не сделались жертвами административной ошибки. Их представили властям с опасным политическим обвинением: «Сии люди, будучи иудеями, возмущают наш город и проповедуют обычаи, которых нам, римлянам, не следует ни принимать, ни исполнять». Обвиненные подверглись побоям и брошены в темницу, где едва не погибли от землетрясения, но зато привлекли к своему учению тюремного смотрителя (опять обращенный римский солдат). Предварительное следствие не обнаружило в проступках апостолов состава преступления, — тогда власти не только спешат освободить узников, но, по требованию ап. Павла, еще со страхом и унижением извиняются перед ними за насилия, нечаянно учиненные римским гражданам (16, 12—40).
В Фессалониках иудейская чернь обвинила странноприимца апостолов Иасона в пристанодержательстве государственным изменникам: «все они поступают против повеления кесаря, почитая другого царем, Иисуса». Власти чинят допрос Иасону и прочим, убеждаются, что дело не политическое, и отпускают христиан с миром (17, 5—10).
Никаких дурных последствий не имела для апостола проповедь перед афинским «ареопагом», хотя очевидно, что он говорил не совсем по доброй воле и перед публикой подозрительной и предубежденной (17, 16—34).
В Коринфе иудейская синагога, предводимая Сосфеном, подняла против апостола совершенно такое же волнение, как против Иисуса Христа в Иерусалиме при Пилате. Но проконсул Ахайи, Юний Галлион, родной брат философа Сенеки, оказался не в Пилата. Узнав суть обвинения против Павла, что «он учил людей чтить Бога не по закону», умный и хорошо понимающий свои обязанности администратор прекратил слушание дела, объявив его себе недоступным, в словах веских и замечательных:
— Иудеи! Если бы какая-нибудь была обида или злой умысел, то я имел бы причину выслушать вас; но когда идет спор об учении и об именах, и о законе вашем, то разбирайте сами: я не хочу быть судьей в этом (18, 12 и далее).
Это — самое характерное и авторитетное выражение истинно римского либерального невмешательства в вопросы совести: представитель республики поставлен блюсти личную безопасность ее граждан и подданных и неприкосновенность политического строя, по отнюдь не устои религиозной мысли.
В Эфесе повторилась та же самая история. «Блюститель порядка» очень внушительно прекратил бунт, поднятый против Павла серебряником Деметрием, как скоро было доказано, что ученики Павловы «ни храма Артемидина не обокрали, ни богини не хулили». «Блюститель порядка» даже пригрозил эфесянам, что, раз они не имеют оснований выступить против христиан в обычном порядке уголовного обвинения и гражданского иска, то сборище приверженцев Деметрия скопом может быть принято за возмущение и повлечет наказание участников по закону (19, 23—40).
В Иерусалиме Павла едва не растерзала в храме толпа фанатиков, настроенных против апостолов азийскими иудеями. Римский военный трибун Клавдий Лизий выхватил апостола из драки и арестовал, заподозрив в нем недавнего бунтаря-мессианиста, египетского еврея, пропавшего без вести после своего поражения. Установив личность апостола, Лизий разрешил ему держать к народу речь о началах своей веры (21, 31—40, 22). Узнав, что Павел — римский гражданин, трибун поспешил освободить его из оков, с извинениями за первоначальное грубое обращение (22, 24—30). После допроса перед синедрионом, Лизий, испуганный слухами, будто иудеи хотят убить Павла, пересылает апостола в Цезарею к прокуратору Феликсу при отношении: «Нашел, что обвиняют в спорных мнениях, касающихся закона их, но что нет в нем никакой вины, достойной смерти или оков» (23). Феликс, один из самых бессовестных мздоимцев римской службы, стал тянуть дело Павла, под предлогом вызова свидетелей, в действительности же ожидая взятки (23—34, 35, 22—24, 26, 27). Это злоупотребление своей властью и отмечено «Деяниями», как личное корыстное злоупотребление, без каких-либо жалоб на общую тенденциозную враждебность власти. От такого негодяя, как Феликс, легко было ожидать, что он продаст апостола врагам его, и даже по недорогой цене, либо примется выжимать из него взятку жестокостями заключения. Однако, цезарийские узы Павла ограничились легким полицейским надзором (24, 23); очевидно, дело Павла было столь невинно перед глазами римского закона и до такой степени неподсудно римскому прокуратору, что даже Феликс не рискнул на крутые формы вымогательства и только «часто призывал его», чтобы торговаться с ним о цене его свободы (24—26). Повторяю: этот Феликс, «муж трех цариц», брат знаменитого временщика Палланта, был способен решительно на всякую гнусность, и сравнительно еще сносное отношение его к апостолу доказывает, что он не смел относиться иначе, что закон был слишком против него, что обвинение римского гражданина в религиозной смуте не давало вымогателю прочной прицепке для вымогательства.
Преемник Феликса, Фест, человек в краю новый и, кажется, довольно мягкий и сравнительно честный, с половиной откровенностью сознался, что чувствует себя в процессе Павла как в темном лесу: не в состоянии не только осудить апостола, но и уразуметь толком, в чем собственно его обвиняют. Из боязни иудеев, искавших,
Надо думать, что дело об апостоле Павле, отправленное Фестом в Рим, будучи составлено по оправдательным мнениям Клавдия Лизия, Агриппы, Береники и самого Феста, не угрожало узнику печальным исходом. Не спроста усиленно вежлив к апостолу центурион Юлий, офицер его конвоя: вероятно, узник сдан Юлию на руки с лучшими рекомендациями начальства. В течение шестимесячного плавания из Цезареи до Путеол Павел занимает на корабле исключительное, привилегированное положение: во время четырнадцатидневной бури на Адриатическом море он — не арестант, но советчик, которому внимают, устроитель порядка, человек, говорящий властно (27, 13—44). На Мальте Павел дружелюбно принят местным комендантом Публием: ясное указание, что против апостола не было выставлено политических обвинений и его считали оправданным заранее, иначе римский чиновник не посмел бы пригласить его к обеду (28, 7); вокруг героев политического процесса в Риме мгновенно делалась пустыня; якшаться с политически-обвиненным. тем более для чиновника, было верным средством очутиться в подозрении самому. Павел свободно проповедовал в Мальте, исцелял недуги, на прощанье ему «оказали много почестей и снабдили при отъезде всем нужным» (28, 8, 10). В Путеолах апостолу разрешено прогостить семь дней у своих религиозных единомышленников: новое свидетельство, как мало опасными считались и он, и характер их деятельности, и общение между ними (28, 13, 14). Римская христианская братия торжественно встретила приближающегося вождя своего на дороге Аппиевой, за городом, на день пути; никто этой демонстрации не воспрепятствовал, и Павел «ободрился». В Риме узник был сдан в распоряжение преторианского префекта, — в то время еще Афрания Бурра. Последний явно взглянул на присылку Павла, как на чисто формальный «входящий нумер» ничтожного дела, предназначенного к непременному прекращению. Он оставил узника жить, где хочет, под домашним арестом или скорее, под полицейским надзором, в ожидании очереди по сессии цезарева суда (28, 16). Всего трое суток по прибытии в Рим апостол уже имел возможность собрать людную сходку для выяснения своих будущих отношений к местной иудейской общине, — и с первого же раза резко с ней поссорился (28, 17, 29). Затем — «жил апостол Павел целых два года на своем иждивении и принимал всех, приходивших к нему, проповедуя Царствие Божие и уча о Господе Иисусе Христе со всяким дерзновением невозбранно» (28—30, 31).
Имеем ли мы право заподозрить священную летопись, доведенную последним стихом своим до 63 года, почти что к самой эре римского пожара и предполагаемого Неронова гонения, в некоторой тенденциозности изложения фактов, в предвзятом романофильстве, в стремлении возвысить «языки», просвещенные апостолом Павлом, над косным и фанатическим иудейством, его отвергнувшим? Я думаю, что такой тенденции не может быть в книге, приписываемой преданием евангелисту Луке, свидетелю и участнику из св. Павла, современнику гонения, если было таковое. Легенда, соединенная с авторским именем, должна комбинировать это имя и свое содержание в психологическую вероятность. Человек, переживший ужасы несправедливого преследования, может простить своим врагам, но вряд ли в состоянии, да и не имеет нравственного права выставлять их своей пастве лучшими, чем они суть на самом деле: это значило бы рекомендовать овцам волков, как надежнейших заступников в бедах, — легкомыслие, невообразимое в авторе двух священных книг, благоговение к которым издревле обще всем христианским церквям и почти что современно самому христианству. Можем ли мы сейчас вообразить себе, чтобы какой-либо еврей, переживший кишиневский погром, писал с уважением и аттестацией справедливости и законности о правительстве фон-Плеве? Мыслимо ли, чтобы армянин, переживший неистовства курдов, относился с мягкостью и одобрением к режиму Абдул-Гамида и изображал хорошими людьми его пашей и офицерство «гами- диэ”? Или — чтобы армянский же епископ написал апологетическую историю «голицынского режима» на Кавказе? Если же, паче чаяния и возможности, романофильская тенденция в «Деяниях» все-таки существуют, и оказалось вполне удобным соединить ее с авторским именем, священным в памяти первых христиан, то приходится либо изумиться прочности ее, пережившей даже ужасы Нерона, либо предложить, что ужасы эти были не так уже грозны, как сложилась о них впоследствии легенда, и на евангелиста они особенно сильного впечатления не произвели.