Зверь из бездны
Шрифт:
– Кого надо брать, тех бросают, а берут вот этаких…
Все соседи оказались на их стороне. Защитные голоса раздавались и с верхних, и с нижних лавок… Борис протискался к своему месту и сел на вещах, рядом с невесткой. Вагон примолк. Точно всем вдруг сделалось стыдно… Соседи стали молчаливо ухаживать за Борисом и его спутницей, и этот переход от звериного к человеческому так подействовал на душу молодой женщины, что она растрогалась и не выдержала: уткнулась лицом в подушки и расплакалась… Борис, ласково и легко касаясь рукой мягких шелковистых волос на уроненной на руку красивой голове,
– Аделаида Николаевна! Голубка, милая… не надо, не надо… Слышите, Лада?
«Лада». Это так странно. Борис никогда не называл еще ее Ладой. Так зовет ее только муж, Владимир. «Лада». Странно и смешно… И так схожи голоса братьев, что это произносимое шепотом слово «Лада» не обижает своей неожиданной интимностью, а приятно так, словно ветерок в летний горячий день, ласкает душу близкими воспоминаниями.
Пусть Борис гладит по голове и называет «Ладой»: ей грезится, что это говорит и ласкает Володя. Так сладок этот самообман, что хочется ответить, и чудится, что стоит только поднять глаза – и увидишь Володю. И потому, глотая слезы, Лада шепчет в подушки: «Володя, мой прекрасный, мой родной Володя!»…
– Что случилось?
Опять крик, ссора, столкновение… Отлетели пугливые грёзы. Лада тревожно подняла голову. На ресницах еще дрожат слезинки. Встретилась глазами с Борисом: такой странный, тяжелый, неподвижный взгляд. Даже неловко.
– Что там, Борис?
– Мы вовсе не желаем ехать с покойниками.
– На первой же станции надо заявить и снять…
– А вагон дезинфицировать!
Пассажиры тискаются в дверях, ведущих в среднее отделение вагона, откуда вместе с негодующими голосами доносится плач детей и призывы: «Мама! Мамочка!»
– Куда же вы, господа, лезете? Здесь и так перегружено, – дышать нечем и повернуться нельзя, а главное: вас тоже надо снять и подвергнуть дезинфекции.
– Какая там дезинфекция, когда вши сыпятся со всех сторон…
– Что случилось?
– Мертвая женщина…
– Как же пропустили больную?
– А кто может поручиться, что и вы сами не заражены?
– Надо заявить и потребовать врача для осмотра пассажиров.
Опять ропот и негодование, шум и крики, которые покрывает жалобный мужской голос:
– Я не могу бросить тело жены без погребения.
Разрешите довезти до первого города… Пожалейте!
У меня четверо детей…
В дверях выросла фигура немолодого священника с тоской и страданием на лице.
– Если вы выбросите меня с детьми на маленькой станции, мы погибнем. А я не могу, как священник и христианин, бросить тело жены без гроба, без отпевания. Человек – не собака…
– Мама! Мамочка! – взывали детские голоса из соседнего отделения, и вдруг священник припал руками к косяку двери и стал рыдать, как обиженный мальчик…
– Дети! Дети! Что ж нам теперь делать? Что? О, Господи!..
– Случай исключительный, и греха тут нет, батюшка. Я моряк, и вот… когда случается покойник на судне, то его разрешается с молитвою спустить в море. Мы теперь подобны плавающим, и потому…
– Нас всех убьют, если мы слезем так близко… Куда с детьми побежишь?
– И потому надо снять мертвую, а самим остаться. Это ясно. Только
– Дайте мне, господа, свечечку. Хотя огарочек… все равно. Господь видит…
Притих вагон. Только дети не могли остановиться и судорожно всхлипывали около мертвой матери.
– Во имя Отца и Сына, и Святого Духа… – затянул вдруг дрожащий, готовый оборваться голос священника… Кто мог, – встал и стоял с опущенной головой. И снова всем было стыдно… Не смотрели друг на друга… И снова в разных местах вагона заплакали женщины, потерявшие недавно близких и дорогих людей. Опять начались истерики. Лада вспомнила о Володе, о том, что он остался там, позади, где сторожит людей смерть. Как знать? – может быть, ее «милый, прекрасный, родной Володечка» уже убит, и над ним некому поплакать, и некому его перекрестить в последний раз… И спазмы сдавили горло Лады, и она зарыдала в охватившем ее отчаянии, уткнувшись головой в плечо Бориса.
– Володечка… мой Володечка… Убьют, убьют тебя!..
– Лада! Не надо… голубка, родная… Нельзя ли, господа, достать воды?
А священник кончил молитву и вдруг превратился тоже только в несчастного человека, в потерявшего любимого друга и женщину мужа, в отца осиротевших детей:
– Прощай, дорогая Марусенька! Прощай, мой добрый ангел-хранитель! – причитал он, рыдая над мертвой.
– Мама! Мамочка! – хором кричали дети…
И все думали: от смерти никуда не убежишь.
Радовались, воображая, что убежали, а смерть ехала вместе с ними, в том же поезде, и гуляла по вагонам…
На первой остановке сняли двух покойников: жену священника и молодого поручика с детским выражением лица и с окровавленной повязкой на болтавшейся руке. Это покончил с собой выстрелом из револьвера один из числа тех десяти, которые силою ворвались на разъезде в поезд со «счастливцами»… С боя взял свое спасение, свою жизнь и бросил ее, как ненужный черепок от разбившегося сосуда. Не захотел жить…
Покойники задержали поезд. Около часа он стоял и пыхтел возле маленького вокзала, поставленного в безлюдном грустном поле, вдали от чуть видной станции. Было солнечное зимнее утро. Солнце так ослепительно сияло на белых шелках степного снега, что слепило глаза, и кругом была такая мирная тишина, что все пережитое казалось людям сном прошлой ночи…
Начальник станции долго отказывался принимать покойников и все говорил с кем-то по телефону. Покойники лежали на шпалах рядом, а около них толпились молодые люди в солдатских шинелях, с повязками и перевязками – это больные и раненые из лазаретов – все безусая молодежь, и священник с детьми. Все с обнаженными головами. Никто не плакал. Неподвижно стояли с опущенными головами или с пристально устремленными на покойника взорами.
В детских глазах, широко раскрытых, застыл испуг: теперь мама только пугала их, а застрелившийся офицер возбуждал любопытство. У кого-то явилась мысль отслужить панихиду. Начали служить. Грустно так звучал хор молодых голосов в тихом солнечном утре, когда запели «Благословен еси, Господи», но загудел, завыл паровоз, появился начальник станции в красной шапке и махнул рукой к отправке. И пение оборвалось на полслове.