Звезда цесаревны
Шрифт:
«Как попала сюда пани Стишинская? И с кем это она здесь так интимно и с таким страстным оживлением беседует?» — спрашивала себя изумленная Праксина.
Мужской голос, изредка вставлявший короткую фразу в ее безостановочно лившуюся болтовню, был замечательно важен и звучал сознанием своего превосходства. Что именно она ему говорила, Лизавета понять не могла, давно уж забыла она то немногое, что знала трехлетним ребенком из польских слов и оборотов речи, но по интонации беседовавших можно было догадаться, что она о чем-то умоляет своего собеседника и что-то такое ему униженно доказывает, а он, не поддаваясь на ее мольбы и доводы, упорно стоит на своем. Тем временем в противоположном конце залы концерт продолжался, красивые мужские голоса сливались с женскими, чтоб по окончании какой-нибудь мудреной фиоритуры оборваться в веселых восклицаниях и раскатистом
Но дольше размышлять ей не дали: дверь, у которой она стояла, с шумом растворилась, и перед нею очутилась пани Стишинская, как всегда, нарядная, с улыбкой на раскрашенном лице, жизнерадостная и оживленная.
— А! Цурка моя! Я только сейчас узнала, что ты здесь… мне эта дура Марфа Ивановна ничего не сказала, ждала, чтоб кончилась репетиция квартета, чтоб доложить княжне… Тебя сюда сам князь прислал? Для чего? Зачем ты к нему приехала? С поручением от цесаревны? Какое поручение? — закидала она дочь вопросами, не дожидаясь ее ответов.
— Цесаревна прислала меня с запиской к князю, чтоб узнать про вас… вы хотели вчера ночевать у Меншиковых, и мы боялись…
— Чтоб меня не арестовали вместе с ними? Ха, ха, ха! — звонко расхохоталась она. — Нет, цурка, мать твоя не дура, слава Богу: она, как крыса, чует, когда дому грозит гибель, и вовремя из него вон выбирается! Недаром же заручилась я дружбой нашей красавицы княжны, она тотчас же про меня вспомнила, когда ей стало известно про то, что должно было произойти в загородном доме царя, и прислала мне сказать, чтоб я той же минутой к ней явилась, да и заарестовала меня на эту ночь. О, с такими друзьями, какими я умею запасаться, нельзя пропасть, и ты на мой счет не беспокойся, лучше о себе заботься…
Она оглянулась на дверь, оставшуюся открытой и мимо которой проходили нарядные кавалеры, составлявшие общество княжны Екатерины, оживленно беседуя между собою под пение, не прекращавшееся у эпинетки, и отвела дочь в дальний угол, чтоб ей сказать, что ей надо непременно воспользоваться случаем, чтоб быть представленной княжне.
— Ты увидишь, как она прелестна, настоящая варшавянка, москальского в ней ничего нет… Мы даже надеемся обратить ее в нашу веру… Ну что ж, — продолжала она, заметив изумленный взгляд дочери, — я тебе этого до сих пор не говорила, потому что вы все там у цесаревны так дико относитесь к религии, но теперь я уж дольше скрывать этого не намерена…
— Вы переменили веру?! — вскричала Праксина, с чувством невольной гадливости отступая от матери.
— Да, я перешла в веру моих предков. Что же тут такого особенного?.. Если бы ты имела счастье, как я, быть знакомой с аббатом…
— Предки ваши были православные, вся наша страна была православная!
— Мало ли что было, но теперь… Да что мне с тобой толковать, ты все равно ничего не поймешь, вы с мужем такие игноранты, такие изуверы, вы — за старые русские нравы и порядки, вы — за обскурантизм и неподвижность во всем, а я — за свободу, за свет, за прогресс; нам никогда не сговориться, да и не надо. Есть люди, которые меня понимают и с которыми я во всем схожусь, и теперь, слава Богу, люди эти у власти и все в вашей России повернут по-своему… Сам князь ничего не значит — будет то, что захочет наша красавица, наша очаровательная княжна и ее брат… Поди сюда, посмотри на нее, какая прелесть! Есть ли на свете человек, который мог бы устоять перед ее обаянием! Я — женщина, а до безумия в нее влюблена, что же сказать про мужчин! Посмотри, посмотри! — продолжала она, таща за руку дочь к растворенной двери и указывая ей на блестящую группу, окружавшую красавицу с большими смелыми глазами, в роскошном розовом атласном наряде, которая, обмахиваясь веером, с усмешкой выслушивала пригнувшегося к ней молодого брюнета в синем бархатном французском кафтане, расшитом тонким золотым узором, в огромном модном белоснежном парике, обрамлявшем продолговатое свежее лицо с тонкими правильными чертами. — Это граф Мелиссино, одному только ему она так улыбается, одного только его она терпеливо выслушивает и только над ним не смеется, потому что она его любит… Как он счастлив! Как все ему завидуют! Да, такую супругу не стыдно будет показать в Европе! Я сама выросла в лучших польских домах и знаю много гоноровых
— Мне пора домой, — прервала ее Лизавета, которой было невтерпеж дольше выслушивать болтовню матери. — Я приехала, чтоб узнать про вас, теперь я знаю, что вы живы, здоровы и в безопасности, мне здесь делать больше нечего…
— Как? Ты не хочешь воспользоваться случаем быть представленной княжне?! — изумилась пани Стишинская.
— Ни мне, ни ей этого не нужно, — угрюмо возразила Лизавета.
— Ну, знаешь, это уж совсем глупо с твоей стороны! Долгоруковы теперь — все, княжна могла бы тебе быть полезной… может быть, больше цесаревны, кто знает! Я у нее в большом фаворе, она из-за меня обласкала бы тебя, ведь, как-никак, а все же я тебе мать и сумею так тебя отрекомендовать моим новым покровителям, что они и тебя полюбят, да и мужу твоему протекцию окажут…
Но Лизавета ее уже не слушала — нб оглядываясь, выбежала она из приемной, прошла покои, отделявшие половину княжны от апартаментов ее родителей, поспешно спустилась по парадной лестнице и тогда только вздохнула свободнее, когда смогла вскочить в карету, которую еле поспевавший за нею лакей подозвал к крыльцу.
Мать! Она все еще считает себя ее матерью… после того, как она все свои права уступила чужим, когда дочь ее была еще совсем маленькая и во всем нуждалась: в любви, в ласках, в воспитании, в добрых правилах, в познании Бога, в родине… Все это ей дали чужие, не только по крови, но и по племени! Ее, польку и сироту, подобрали русские и взлелеяли, как родное дитя… Вот ее близкие, ее родные! Нет у нее другой матери, кроме той старушки, что теперь денно и нощно за нее молится и печется о ее ребенке, нет у нее других родных, кроме русского человека Петра Филипповича, не побрезгавшего взять ее, несчастную сироту-иноземку, в жены, давшего ей свое имя, сделавшего из нее русскую дворянку… а эта вертихвостка, ловкая крыса, которая чутьем догадывается, от кого ей бежать и к кому приткнуться, чтоб всегда быть сытой, нарядно одетой, наслаждаться всеми земными благами на чужой счет, проходимка без роду и племени, с легким сердцем променявшая святое православие на папизм, — какая она ей мать?! — мелькало в голове Лизаветы Касимовны в то время, как карета цесаревны мчала ее по улицам города к дворцу на Царицыном лугу.
VII
Суд над Меншиковыми свершился. Их лишили всех земных благ и сослали в Раненбург, где им оставили имение, в котором они были обречены на строгое заточение.
Невзирая на жизнь, полную волнений во время этих событий, невзирая на то, что у всех, как во дворцах, так и в хижинах, одно только было на уме и на языке: несчастье павшего временщика и радость мщения за вынесенные от него гонения и обиды, цесаревна не забыла своего обещания и устроила Ермилычу свидание, с глазу на глаз, с царем.
Что именно произошло между сыном казненного Петром Бутягина и Петровым внуком, осталось тайной.
Вернувшись к Праксиной после дарованной ему аудиенции, Ермилыч показал золотую табакерку, пожалованную ему царем, в память службы его отца, но про то, что они сказали друг другу и как царь принял его откровения и советы, он уклонился передавать подробно, а вид у него был такой мрачный, что нельзя было не догадаться, что покидает он Петербург в весьма удрученном настроении.
Перед его уходом цесаревна пожелала его видеть, и на ее вопрос, доволен ли он своим свиданием с царем, он ответил, точно не расслышав ее слов, пожеланием ей здоровья, всякого благополучия, а паче всего — Божеского благословения.
— К казакам теперь пойдешь? — спросила она, не настаивая на своем первом вопросе.
— Нет, ваше высочество, там мне делать нечего.
— Разве царь ничего тебе для них не обещал?
— Дай Бог тебе здоровья, Петрова дщерь, ты у нас теперь осталась последней надеждой, — отвечал он.
— Я ему при случае опять про тебя и про твоих казаков напомню, — объявила она.
Он низко, в пояс, ей поклонился и, целуя протянутую руку, объявил, что возвращается в свой монастырь, чтоб за нее молиться.