Звезда цесаревны
Шрифт:
— Иди, Христос с тобою.
А когда он вышел, она долго смотрела ему вслед и проговорила вполголоса и как бы про себя, но тем не менее настолько громко, чтоб стоявшая возле нее Праксина могла ее услышать:
— Плоховат у нас царенок-то!
В Москве Ермилыч был откровеннее и сознался Лыткиной и Ветлову, что русским людям на царя рассчитывать нечего.
— Гасят в отроке дух, и не на царство лиходеи его готовят, а на то, чтоб именем его Русскую землю разорять. Не устает нас Господь карать, и готовятся нам испытания горше прежних. Ты правду сказал, Иван Васильевич, — обратился он к Ветлову, — Долгоруковы налягут на нас более тяжелым гнетом, чем был меншиковский. Молиться надо и бодрствовать, да помнить, что там, где гнев, там и
— Здесь наши многого ожидают от его свидания с бабкой, — заметила Авдотья Петровна, — она, говорят, собирается ему всю правду высказать. Старица благочестивая, — продолжала она, не смущаясь унылым молчанием, с которым ее слушали, — ждали в ней проявления властолюбия при повороте фортуны, однако скромнее прежнего живет и ни на шаг от монашеских своих обетов не отступает.
— Очистилась ее душа страданиями, значит, а при очищении завсегда и просветление в мыслях бывает, — заметил Ермилыч. — Она теперь, может, и не видевши внучат, поняла их лучше тех, что с утра до вечера и с вечера до утра с ними. Великое дело — страдание, — прибавил он со вздохом. — Ее страда еще не окончилась: горько ей будет, когда увидит детей своего мученика-сына!
— И зачем только Петр Филиппович при нем остается! — сказал Ветлов. — Ушел бы от греха да беды.
— А ты все свое, паренек, — улыбнулся старик, — тебе друзей своих жаль. И нам с Авдотьей Петровной их жаль, и мы дорого бы дали и спокойнее смерть бы ждали, кабы Господь вырвал их из темного омута, в котором каждую минуту лютая опасность их ждет, да не так живи, как хочется, а как Бог велит, паренек, вот что прежде всего надо помнить.
На этот раз он оставался здесь всего только несколько дней, и долго о нем не было в доме у Вознесения ни слуху ни духу.
Поздней осенью двор переехал в Москву.
Ожили московские старолюбцы, и снова стали собираться у Авдотьи Петровны друзья ее покойного мужа со своими единомышленниками. Отрадно им было послушать рассказы Петра Филипповича и Лизаветы Касимовны про царя и про цесаревну, но с каждым разом разговоры становились сдержаннее и бессодержательнее, так что беседа оживлялась только во время их отсутствия — так неохотно отвечали они на расспросы о царской семье, к которой оба стояли так близко.
А вскоре наступило такое время, что и при свиданиях наедине супруги Праксины затруднялись передавать друг другу то, что у них было на душе. Все реже и реже посещали они Лыткину с Филиппушкой, и мало-помалу прежний дух тоскливого страха и жуткого недоумения стал заменять промелькнувший было метеором луч надежды и блаженных упований не в одном доме у Вознесения, а также и в прочих московских домах и дворцах.
Царь проводил время в недостойных его сана увеселениях, в обществе пустом и развратном, к которому, ко всеобщему негодованию, присоединялась и цесаревна Елисавета Петровна. Готовиться к царствованию у него не было ни времени, ни охоты, и по городу ходили печальные рассказы о его ссорах с наставником его — умным графом Остерманом и с добродетельной сестрой его — великой княжной Натальей Алексеевной.
Расползлись слухи эти и дальше, по всему Русскому царству, порождая легенды, одна другой безотраднее, волнуя умы злыми предчувствиями.
Россия начинала терять веру в силу божественной благодати над юным царем, и сам народный дух, столь доселе твердый в вере в милость Всевышнего и в совесть царскую, начинал заражаться смятением.
Опять опустел домик Авдотьи Петровны, и, кроме Ветлова, не покидавшего в ту зиму Москвы, да молодого подьячего Докукина, никто не навещал по вечерам Лыткину с Филиппушкой, который чувствовал себя, невзирая на близость родителей, более сиротой, чем тогда, когда они жили в Петербурге.
Докукин был человек с большими странностями, такой робкий и молчаливый, что, если б не Ветлов, никогда бы не догадаться о его начитанности и учености. Где именно столкнулся с ним Ветлов, неизвестно, но через него Докукин попал и во дворец к Праксину,
— Почем знать, с какими целями поносит он Долгоруковых? Может, соглядатаем его кто к нам заслал. По нынешним временам всякого подвоха можно ждать, а на меня и без того князь Иван недоброжелательно поглядывает. Чует, верно, сердце его мою к нему ненависть за то, что портит царя, — прибавил он со вздохом.
— Ты бы, Петр Филиппович, под предлогом болезни, что ли, отказался от должности да уехал бы с Филиппушкой в Лебедино, — сказала Лизаветка.
— Не время теперь службу царскую бросать, — угрюмо заметил он. — Вот, Бог даст, повенчаем его на царство, ну, тогда надо думать, что и граф Остерман, и прочие, что скорбят о нем не меньше нашего, наберутся сил и смелости сказать Долгоруковым правдивое слово и сократят общим советом их власть над царем.
— Хорошо, кабы так, — вздохнула Лизавета. — Пора! Дело-то при них не в пример хуже, чем при Меншиковых, пошло.
— Вот и ты, как тот Докукин, говоришь, — заметил муж.
— Да ведь и ты то же думаешь, Петр Филиппович…
Он промолчал, а она, подождав с минуту, продолжала:
— Во всяком случае, раньше и моя цесаревна жила честнее, а теперь даже и думать не хочется, куда она идет от отчаяния… Уже в городе стали поговаривать про то, что она вместе с Долгоруковыми царя губит.
— Пыталась ты ей все это представить?
— Сколько раз! Да она уж не та, что была раньше: слушать-то меня слушает, а чтоб хоть крошечку исправиться — и не думает. С Александром Борисовичем все-таки сдерживалась, он ей каждую минуту напоминал про ее звание и к чему звание это ее обязывает. Ему было лестно быть любимым цесаревной, императорской дочерью, имеющей права на русский престол… ведь чуть было императрицей не сделалась! Ну а теперешний-то ее сердечный друг — иного поля ягода: чем она проще себя держит, тем она ему ближе. В Александровском совсем как простые люди живут, со всеми встречными и поперечными она знакомится, всех к себе зазывает, с крестьянскими девушками в хороводах ходит и с парнями деревенскими песни поет… Я так это понимаю, что она с отчаяния так себя повела: не может утешиться, что престола лишилась во второй раз через Меншиковых. Как свалили их, она первое время страданиями их тешилась, только, бывало, про них и говорит да расспрашивает, каждой их слезе радовалась, ну а как увидела, что при Долгоруковых ей не легче и что, чего доброго, эти еще крепче свою фамилию к царству приладят, чем Меншиковы, и затосковала она пуще прежнего, а чтоб забыться, и кружится без устали то с простыми девками да парнями, то с возлюбленным, то с царем и с теми, кто его окружает. И чем только все это кончится — одному Богу известно! Намедни горевали мы с Маврой Егоровной о ней и договорились до того, что самое было лучшее — замуж ее отдать за какого-нибудь немецкого принца… все же лучше, чем через долгоруковские происки в монастырь попасть.
— До этого еще далеко — не цари еще Долгоруковы, чтоб царскую дочь в монастырь заточить…
— Сами-то еще не цари, и царями, Бог даст, никогда не будут, а что дочь свою старшую они в царицы прочат, это по всему видно…
— Не оборвались бы на этом, как Меншиков. У них дочь на шесть лет старше царя, и слава про нее нехорошая идет… Тебе кто про этот новый долгоруковский прожект говорил? — спросил он угрюмо.
— Да уже я от многих слышала. Мавра Егоровна уверяет, что у них все к тому подведено: царя по целым дням с нею оставляют, а когда ее нет, ему в уши про нее брат ее жужжит и прочие. Ведь теперь у вас во дворце, кроме тебя, нет ни единой души, ими не закупленной, сам ты это знаешь.