Звезда цесаревны
Шрифт:
Может быть, и вся смута-то там происходит потому, что давно там его не видели. Ведь после смерти Петра Филипповича к ним из московских никто не заглядывал, ну и ослабел народ без поддержки. Очень просто, и всему, что там происходит, волнению и смуте, главной причиной он. Разве Петр Филиппович не поручал лесного народа его попечению вместе с женой и с родным сыном? И разве он не оставил ему живого примера, как надо о нем заботиться и поддерживать в нем православный дух, чтоб не угас? Как мог он так долго об этом забывать! Как мог с легким сердцем брать себе такой тяжкий грех на душу?!
Ничто не мешало ему предаваться размышлениям, вокруг него царила та предутренняя тишина, которая всегда овладевает землей в последние минуты перед пробуждением людей и животных к вседневной жизни, с обычными ее заботами и тяготами, как бы для того, чтоб придать всему живущему сил бороться с этими тяготами. Воспоминания длинной
— Блюди народ наш лесной!
Слова эти так явственно прозвучали в его ушах, что он вздрогнул и порывисто сорвался со стула, на котором сидел перед столом, облокотившись и опустив голову на руки, чтоб оглянуться по сторонам. Но все тут было, как всегда, и, кроме него в горнице, освещенной лампадкой, теплившейся перед образами, никого не было… кроме Бога, который везде и читает во всех сердцах. Раздавшиеся в ушах его слова были произнесены покойным Праксиным в тихую, как эта, снежную ночь, скоро год тому назад, и сегодня он в первый раз их вспоминает… Давно уж образ Праксина является в его воображении не иначе, как с Лизаветой, и для того только, чтоб напомнить ему, что его уже нет на свете и что место свое в сердце жены он уступает ему… Ну а теперь он думает про Лизавету только вскользь, чтоб сообразить, каким образом объяснить ей необходимость покинуть ее надолго… Еще с месяц тому назад это было бы легко, она тогда еще не любила его так сильно, как теперь… с каждым днем сливаются они душою все ближе и ближе, нет уж у них мысли, которой они бы не поделили друг с другом… Давно ли был он убежден, что любить ее больше, чем он ее любит, невозможно, а теперь оказывается, что то, что он чувствовал к ней раньше, любовью нельзя назвать в сравнении с тем, что он чувствует к ней теперь. Тяжело будет расстаться. Но он даже на одно мгновение не останавливался на мысли не исполнить завет своего умершего друга и не повиноваться требованию лесных стариков. Между ними были такие, все прошлое которых обязывало к повиновению им беспрекословно: так много выстрадали они за православие от гонителей святой веры и русских устоев… Недаром Петр Филиппович был им предан всей душой и как вблизи, так и вдали жил и действовал в одном с ними духе и для одной общей с ними цели — сохранить в неприкосновенности, хотя бы в одном уголке России, то, чем создалась родина и чем жив в ней дух, и когда-нибудь, когда Господь укажет, доказать несчастным, сбившимся с истинного пути соотечественникам, что можно, оставаясь русскими и не изменяя православной вере, жить привольно и свободно, пользуясь иноземными изобретениями и открытиями, вводя их у себя, не поганясь сближением с иноверцами и иноземцами. Сам Ветлов был слишком молод, чтоб знать лично русских бояр, соблазненных царем Петром в иноземщину, но недаром прожил он лет десять в постоянном общении с Праксиным, который сам пострадал от царя Петра, жил в тесной, могущественной и сильной среде, окружавшей царя и вместе с ним трудившейся над истреблением русского духа в России. Всех этих главнейших деятелей коротко знал Праксин и про всех про них так много рассказывал своему ученику, что последнему часто казалось, что и он тоже, не по рассказам только, а на собственных плечах вынес их иго, собственными глазами видел, как они постепенно извращались под натиском чуждых, насильно привитых их душе иноземных понятий, представлений, чувств и вкусов. Разве Толстой, Петр Андреевич, мог бы быть так жесток к своим, к русским, если б не находился постоянно как в чаду от впечатлений, вынесенных из чужих краев? Разве Меншиков превратился бы в дьявола честолюбия, алчности и жестокости, если б не погасил в себе веры в Бога и в святость русского народа? Теперь он, славу Богу, говорят, раскаялся и прозрел, но не всякому посылает Господь такую благодать, а только избранным своим… Вряд ли Долгоруков когда-нибудь прозреет… Остервенился человек в грехе и в жадности земных благ до умопомрачения, кроме зла, ничего от него не жди… Кто эти люди, которые пришли в лес смущать сокрывшихся там русских людей… может, подосланные отсюда или из Петербурга от Долгоруковых или от их присных… чтоб забрать всю Россию для них?.. Платят же им дань другие села и города через воевод и их ставленников, захотелось, может быть, и от обитателей леса вымучить выкуп за покой и свободу?..
Все это надо обследовать на месте, и старики знали, что делали, посылая за Ветловым. После Праксина им и обратиться-то больше не к кому…
— Господи, помоги! Движи и направляй мою волю, Всеблагий! — шептал он воспаленными губами, падая на колени перед образами. — Умудри меня исполнить завет раба твоего Петра, живот свой положившего за други своя! Подкрепи меня на великое дело, Господи! И да будет воля твоя со мною, грешным,
Молился он до рассвета, и когда поднялся с коленей, то почувствовал себя совсем другим человеком, чем тогда, когда под гнетом недоумения и страха обратился к тому, в которого упование никогда не обманывает.
Усадьба проснулась, и под окнами флигеля управителя раздавались голоса и шаги по скрипучему снегу. Водовозы везли на салазках воду из проруби соседней речки во дворец и во все прилегающие к нему строения; печники разносили по печам дрова. В царской кухне давно пылал огонь, да и в других уже началась стряпня. Через час можно будет повидать Лизавету, перед пробуждением цесаревны и прежде, чем она позовет ее к себе.
Ветлов растворил дверь в соседнюю горницу, служившую ему кабинетом, и позвал Петрушу, который в ожидании этого зова убирал комнату.
И Петруша тоже долго не мог сомкнуть глаз после появления посланца из леса, поджидая выхода его из бариновой спальни, да так и заснул, его не дождавшись. Верно, сам барин ему отпер дверь, чтоб никого не беспокоить… Однако, войдя в спальню и услышав храп в кладовой, он догадался, что барин уложил его здесь, и нисколько не удивился, когда Иван Васильевич приказал ему принести поесть посетителю и блюсти, чтоб здесь никто не догадался о его присутствии в усадьбе.
— Этот паренек из Лебедина, — нашел он нужным ему объяснить.
— То-то мне он показался знакомым по голосу. В сенях-то было совсем темно, когда я ему отворил и провел к вашей милости.
— Кроме Митряя, про него никто здесь не знает.
— Что Митряй, что могила: все единственно.
— Во дворце проснулись? — спросил Ветлов, почему-то стесняясь прямо осведомиться про Елизавету Касимовну.
Но Петруша догадался, про кого он спрашивает.
— Лизавета Касимовна, говорят, прошли в маленькую столовую завтрак готовить… Да вот и сам Шубин по тропиночке в палисаднике прогуливается, верно, вашего выхода изволит поджидать, — прибавил он, указывая на окно в палисадник, по которому действительно ходил взад и вперед с поникшей головой и с озабоченным лицом фаворит цесаревны в нарядном меховом кафтане, покрытом светло-голубым бархатом, и в высокой собольей шапке.
«О чем кручинится добрый молодец?» — подумал Ветлов, любуясь статным и красивым молодым человеком с побледневшим лицом и сдвинутыми темными тонкими бровями, с которым он накануне вечером виделся за ужином. Он был тогда, по обыкновению, весел, беззаботен и жизнерадостен, развлекал свою царственную возлюбленную шутками и забавными рассказами. Что такое могло случиться ночью, чтобы испортить расположение его духа и нагнать такое мрачное выражение на все его существо? Он шагал медленно, как старик, погруженный так глубоко в думы, что тогда только заметил Ветлова, когда последний подошел к нему совсем близко и, поклонившись ему, пожелал доброго утра.
— Это вы, Иван Васильевич? Я вас ждал, чтобы с вами пройтись по хозяйству перед завтраком, надо любимую тройку цесаревны посмотреть: вчера коренная что-то плохо бежала, ногу как будто зашибла, — заговорил он с неестественным оживлением, отворачиваясь от взгляда Ветлова, чтобы скрыть несомненные следы слез на припухших веках.
— Очень кстати. Мне тоже нужно вам кое-что передать, — отвечал Иван Васильевич.
— Так пойдемте в парк — там большая аллея прочищена.
Они прошли двор, свернули у самых ворот на тропинку между высокими сугробами, в длинную прямую аллею из столетних дубов, что вела к пруду, и тут Шубин со свойственной ему экспансивностью стал распространяться о постигшем его горе. Цесаревна на него разгневалась за то, что он позволил себе заметить ей, что они были бы гораздо счастливее, если бы она навсегда перестала думать о короне.
— А разве я не прав? Что ей эти мечтания до сих пор принесли? Ничего, кроме слез, досады, гнева и разочарований, да опасности быть убитой или отравленной каким-нибудь подкупленным злодеем, — продолжал он, не дожидаясь ответа на предложенный вопрос. — И чем дальше, тем будет хуже, до тех пор, пока у врагов ее будут причины ее опасаться.
— Причины эти только с ее смертью могут уничтожиться, — заметил Ветлов, — а охранять ее от покушения на ее жизнь, слава Богу, есть кому: начиная с вас, последний из здешних жителей не задумается жизнью за нее пожертвовать.
— Правда, но каково жить в этих постоянных опасениях и ей самой, и всем нам, в особенности когда не знаешь, долго ли это будет продолжаться? Ведь царю всего только тринадцать лет недавно минуло; он может и ее, и всех нас пережить… Да и непременно переживет, жизнь его обставлена сравнительно спокойно и во всяком случае безопаснее нашей…
— В жизни и в смерти Господь Бог волен, а не люди.
— Оно так-то так, а все же, кабы Долгоруковы не убили Праксина…
— Праксин сам пошел на вольную страсть, так же добровольно, как и мы с вами в случае надобности пойдем…