...Где отчий дом
Шрифт:
Армия многому меня научила. Но полезнейшим из ее уроков я считаю новое восприятие времени, мою теорию относительности. У человека в голове нет тикающих колесиков, поэтому время в нем частенько деформируется. Каждый день армейской службы растягивался чуть ли не в неделю, неделя разрасталась в месяц, месяц в год, и три года представлялись изнутри едва ли не половиной жизни. А после «дембеля» это же время снаружи, из новой жиз ни вдруг спрессовалось, превратившись словно бы в три плотных, тяжелых, как снаряды, месяца...
Положа руку на сердце, таких ли уж тяжелых?.. А Люба Булавкина? Любовь Алексеевна — полненькая, умненькая, с большими пугливыми глазами за стеклами очков. Она заведывала клубом. Раз, застав ее в плохом настроении, я разыграл перед ней пантомиму,
Командиром у нас был старичок подполковник с ликом тихим и кротким; когда он снимал фуражку, мне чудился нимб вокруг его седенькой головки. А по строевой части распоряжался майор лет сорока. За три армейских года я не встречал никого, кто с таким рвением, удовольствием, да что там, прямо-таки с упоением выполнял бы армейские ритуалы. Вся эта шагистика — построения, рапорты, маршировки — доставляла ему наслаждение. Не очень-то заметный в периоды обыденной службы, в парадные дни он преображался. Когда пела труба и гремел барабан, он весь подбирался и вырастал на глазах, а его оттопыренные уши, ну, ей-богу же, плотней прилегали к черепу. Природа обделила строевика фигурой — майор был невысок, кривоног и с брюшком, наискось перехваченным портупеей, но сколько души вкладывал он в слова команды, как чеканил шаг — подпрыгивал всем телом, точно от отдачи, и фуражка на голове подскакивала в такт шагам. Чего стоил властный, как бы чуть презрительный взгляд, которым он окидывал выстроившийся перед ним полк! Чего стоил голос — слегка в нос и врастяжку, глиссандо, как говорят тромбонисты!.. Столкновения этих двух характеров — старенького тихони с кротким голосом и нимбом вокруг головы и прирожденного вояки,— встречу на плацу на глазах у замершего по стойке «смирно» полка я и изобразил в своей пантомиме.
Поначалу Любушка, пригревшаяся в закутке над плиткой, смотрела на меня грустно и как бы недоверчиво, потом она заулыбалась, засмеялась, сперва тихо, пугливо оглядываясь на дверь, а под конец безудержно весело: «Господи, Сардион, это гениально! Я в жизни столько не смеялась. Какая пластика! Сколько наблюдательности! Вы настоящий Марсель Марсо!»
Тогда я еще не знал, что всю жизнь мои лучшие скетчи и сценки будут исполняться в таком же — слишком узком — кругу, что мне, бузотеру и драчуну, никогда не хватит злости отстоять их перед худсоветами или, махнув на все рукой, исполнить прямо во время представления— не утащат же меня за фалды... Русские это называют — кукиш в кармане. Последнее дело. Только злишься, когда другие стоят на своем и добиваются...
В тот раз Любушка впервые пожаловалась на свою жизнь: «Вы уедете, станете знаменитостью и забудете нашу часть и эту жалкую библиотеку — ни одного собрания сочинений!.. А я... Я не рада своей работе: все читаю, читаю. В голове жизнь перемешалась с романами... Скажите мне, ради бога, вот вы из жизни или из романа?» — «Я из рассказа,— сказал я.— Из недописанного смешного рассказа». Под ее столиком горела плитка. Она протянула к ней руки. «Холодно. У меня все время стынут конечности...— Потом: —Уходите. Мы и так засиделись...»
Далекий вой сирены. Сбавляю скорость. Навстречу из-за поворота, из-за волнистого от чайных рядов холма выкатывается желтосиняя машина автоинспекции, милиционеры на мотоциклах, и за ними пестрая вереница велосипедистов. Автоинспекция оттесняет движение к обочине. Беспрекословно громкие, искаженные мегафоном команды: «Сто-я-ать! Всем сто-ять! Пропустите велогонку!» За открытой машиной с фоторепортерами и кинооператорами, словно привязанные невидимой нитью, мчатся велосипедисты, узкие легкие машины из дюраля едва заметно" переваливаются в такт движению педалей; тугие шины азартно и жадно шуршат; загорелые мускулистые ноги работают, как поршни. Багровые лица, потные майки, громкое дыхание. В безмятежную красоту и ленивый покой приморского
Сгустком жизни, символом тщетности человеческих усилий пронеслась, прошумела гонка — в хвосте неторопливые грузовики техпомощи с поломанными велосипедами и запасными частями и санитарные машины, подбирающие неудачников...
Люба пыталась руководить моим образованием, учила русскому, направляла мои интересы. Характер книг, которые она подбирала для меня, был (сознательно или бессознательно) связан с характером наших отношений. Так на известной стадии мне были вручены два французских романа. В первом рассказывалось про плотницкого сына из провинциального городка: как он стал любовником жены мэра, нанявшего его для воспитания сыновей, как постепенно пошел в гору, переехал в Париж и соблазнил дочь важного вельможи, у которого служил секретарем... Бедняга плохо кончил: оскорбленный в лучших чувствах, попытался застрелить свою первую возлюбленную, и за это ему отрубили голову... Героем второй книжки был красивый мерзавец; наглый и бесцеремонный, он шел по жизни, насвистывая и подкручивая свои напомаженные усы. То, что плотницкому сыну стоило слез, душевных мук и бессонных ночей, бывшему вояке давалось без всяких усилий: не испытывая ни малейших сомнений или угрызений совести, он женился на дочери своей любовницы, которая, к слову сказать, была супругой его патрона...
Помню, мне польстило то, что Люба дала мне именно эти книги. Но тогда же и в особенности после демобилизации, когда я работал локтями у кормушки, отвоевывая себе место, я стал задумываться над поучительным и страшным смыслом прочитанного. Герои обеих книг стремились к успеху, и у плотницкого сына было куда больше данных, чтобы его добиться, чем у туповатого солдафона. Однако первый кончил гильотиной, а второй — полным триумфом. В чем дело? Тут не было случайностей. Я плохой ценитель литературы. Но, читая эти книги, я чувствовал, что в них нет ничего случайного... Через годы, набив немало синяков и шишек, я, кажется, что-то понял. Стремиться к жизненному успеху даже с крошечным остатком благородства в душе.— все равно что плясать у костра с динамитом за пазухой. Любая крупица этого вещества взрывоопасна, а избавиться от него так же трудно, как его обрести...
«Ты непонятный человек. Порой я боюсь тебя, а порой так ненавижу, что, кажется, убила бы своими руками...»
Бедняжка Додо! Но разве в глубине Души я не надеялся, что она воскресит парнишку, кончившегося на гагринском берегу?..
Любить дважды невозможно. Людей, испытавших это чувство больше одного раза, следует изучать психиатрам и патологоанатомам, а их сердца заспиртовывать и выставлять в кунсткамерах. Разумеется, если эти люди не ведут себя, как экономные хозяйки, растягивающие тощую получку.
И вдруг эта встреча... Совсем не удивительно, что ее зовут Танечка. Не Татьяна и даже не Таня, а Танечка. В ее лице есть что-то детское. Бывают такие тихие, задумчивые девочки. Как будто они все время прислушиваются к чему-то в себе или вспоминают... И походка угловатая, замедленная. В санатории все думали, что у нее больное сердце. После нашей первой встречи перед врачебным кабинетом я долго силился вспомнить, кого она напоминает. Затруднение вполне понятное: я перебирал в памяти знакомых женщин, тогда как сходство лежало совсем в другой области и в других воспоминаниях... В начале апреля, когда комья перезимовавшей земли взбухали от стаявшего снега и робких мартовских дождей, когда кукурузные будылья вместе со сгнившими корнями сами собой вылезали из земли, а между кочками едко зеленели сурепка и лебеда, на крутом склоне в нашем саду цвел боярышник. Ни с чем не сравнимое по чистоте и благоуханию, беззащитное, девственно нежное цветение. Кроткое неодолимое противостояние... Волоча облепленные грязью ноги, я поднимался к нему по круче; ноздреватую землю вокруг куста усыпали лепестки той белизны и нежности, которую невозможно видеть без сострадания...