...Где отчий дом
Шрифт:
Я замечаю, деньги с каждым годом даются трудней. Меняются вкусы, меняется стиль на эстраде, мода с плодовитостью пылкой крольчихи рожает блеющие на эсперанто вокально-инструментальные ансамбли. Как пишут умники в газетах, интеллектуальный уровень зрителя повышается, и Джано Джанашиа потихоньку устаревает...
Может, и правда последовать совету старых друзей и вернуться в виноделие? Честные винодельцы говорят: «Мое только то, что перельется через край». И этого хватает даже их женам.
Размякший от жары гудрон липнет к колесам. Кажется, стоит свернуть с дороги, и он, как липучка, потянется следом. Звук монотонный,
«Я люблю твое молчание. Я тоже хочу молчать, но слова скапливаются вот здесь и больно... Какой страшный шрам. Хирурги не делают таких разрезов. А я даже не знаю отчего. Не говори! Все равно мне достался шрам, а не кровь. И с этим ничего не сделать... Это непоправимо, Джано...» — Она шептала, касаясь пальцами старой раны с грубо сросшимся швом. Потом встала, подошла к дверям и раздернула шторы. Дверной проем дышал морским воздухом. Слышался тихий плеск. Когда я оделся и вышел за ней в лоджию, она сидела в плетеном кресле и плакала.
«Пора ехать». Загорелым кулачком утерла слезы, шмыгнула носом. «Уже?» — «Поедем не спеша».— «Может быть, позавтракаем здесь?» — «Завтрак еще не скоро. Перекусим в аэропорту».
Я вывел машину из пропахшего бензином и углем каменного мешка в тень магнолий и смотрел, как она идет по аллее с небольшим чемоданом в руке и сумкой через плечо. Я положил чемодан в багажник и смотрел, как она садится в машину: открыла дверцу, поставила одну ногу, скользнула внутрь, уселась мягко, женственно, оправив серебристо-серое платье (в вырезе сверкнула бретелька лифчика, кипенно-белая на загорелом плече), улыбнулась мне виновато и вопрошающе и несмело захлопнула дверцу. Теперь, когда до расставания осталось каких-нибудь два часа, я с жадностью ловил каждое ее движение.
Поехали мимо парка, по безлюдным еще улицам. Она слегка обернулась ко мне; стройные ноги сдвинуты — коленка к коленке, лодыжка к лодыжке, даже щиколотки вместе; левая рука легла на спинку сиденья, подхваченные ветром волосы потекли, заплескались мимо глаз. Она откинула прядь, сказала неуверенно, словно убеждая себя или спрашивая: «Наша последняя поездка...» Я промолчал. «Ты так ничего и не скажешь?» Я наклонился к ее руке на спинке сиденья и потерся о нее щекой. «Как непонятно и нелепо устроена жизнь. Ты только представь себе наши пути-дороги, их невообразимую путаницу. И вдруг пересечение, соединение. Кто это устроил? И почему с таким опозданием?» — «Это устроил твой сосед по столу и влиятельный сослуживец Коля Нефедов. И, как уверял, с большим трудом».— «Зачем ты так, Джано?» — «Коля — роковой мужчина».— «Перестань, прошу тебя».— «Когда вы наберете высоту, сидящий рядом старик отклеит бороду, снимет парик и очки, и окажется, что это Коля Нефедов».— «Я не запрещала Коле лететь моим рейсом. Ему незачем маскироваться».— «В конце концов, он добьется своего».— «А ты злой. Сначала я думала: вот настоящий горец — прямой, открытый, бесхитростный. Без наших интеллигентских комплексов. Как тот пастух в горах... Или, может быть, ты ревнуешь?» — вдруг улыбнулась она и, подавшись вперед, с радостным любопытством заглянула мне в лицо.
Это была ревность. Именно так—ревность, и ничто другое. Танечка очень хотела, чтоб я подтвердил догадку. Но я не кивнул в ответ. Я только хмыкнул и неопределенно пожал плечами.
Потом мы стоим в тени под крылом самолета и Танечка испытующе смотрит на меня; ее лицо без всякой косметики, чистое и красивое в утреннем свете, обращено ко мне нетерпеливо и выжидающе. Посадка заканчивается. Очередь у трапа редеет.
«Спасибо,
Поворачивается и уходит. И вот уже поднимается по пустому трапу. А я смотрю вслед и хочу позвать. Хочу закричать. Стой! Не улетай! Мне опостылело одиночество! Мне так нужна кроткая нежность. Я люблю тебя... Я хочу крикнуть, догнать, пока самолет стоит, пока она здесь. Но я знаю, что не сойду с места и буду молчать. Такая подлая натура! Что это? Гордость? Жестокость? Недоверие? И сам не знаю... Вот уже задраен люк — черная дыра в брюхе самолета. Танечка прильнула к иллюминатору. Смотрит, не моргнет. Как фотокарточка в круглой рамке. Рев и вой турбин. Рев и вой. Трап, похожий на динозавра-альбиноса, отваливает от самолета и движется к аэровокзалу. Водитель трапа что-то кричит мне и сердито машет рукой. Гашу сигарету. Солнце бьет по глазам. Самолет мчится по бетонной полосе, отделяется от земли и тает в серебристой голубизне.
Вот и все. Свобода и покой. Сине-зеленый простор. Горы в дымке. Ветер с моря. Многолюдный, суетливый аэропорт. Я точно возвращаюсь откуда-то. Точно прилетел издалека. Вот и все. Тычусь ключом в замок автомобиля. Попал, отпер, сел за руль и закурил. Затянулся глубоко, во всю грудь. Свобода и покой. А боль пройдет. Все проходит. От этого у жизни привкус горечи...
Танечка права: несказанное скопилось на сердце и больно. Как будто айвой подавился...
Еду большим поселком. Белая полоса разделяет движущиеся вереницы машин. Время от времени кто-то из водителей пересекает полосу и, протяжно сигналя, пускается в обгон. Лихачу отвечают такими же протяжными сигналами, то ли осуждая, то ли поощряя. Над улицей болтается знак, запрещающий подачу звуковых сигналов.
На пустыре водометы орошения развесили дожди с маленькими радугами.
Гигантскими зеркалами посверкивают стеклянные новостройки.
Вдоль дороги мир зеленый, а дальше синева трех оттенков: горы, море, небо.
На обочине стоит мальчишка с большой корзиной у ног. Держит в руках по початку вареной кукурузы. Выставляет их вперед и, стараясь заглянуть в проносящуюся машину, кричит:
— Куруруза!.. Кукуруза!..
Я проскакиваю мимо, торможу и задним ходом подруливаю к мальчишке.
— Что у тебя?— Кукуруза. Только с огорода. Полчаса как сварена,— бойко отвечает он и заглядывает в машину смелыми, пожалуй, даже наглыми глазами. Ему лет двенадцать. Веснушки на лице потемнены загаром, на обгоревших плечах с худыми ключицами шелушится кожа.— Вот, у меня и соль есть,— он протягивает в окошко фунтик с крупной солью. Фунтик свернут из исписанных листов тетради.
— По глазам вижу, дешево не продашь.
— Да что ты, дядя! Бери по сорок копеек, зачем нам торговаться!
— Что по сорок? Штука?
— А то десяток!
— И много ты продал по сорок копеек?
— Да я только из дому, Ты за меня не беспокойся, все продам. Тут у нас до моря далековато, а то на пляже по полтиннику вмиг расхватали бы.
— Если хочешь, садись, до пляжа довезу.
— Спасибо вам. А назад как?
— Назад на чем-нибудь доедешь. Или пешком дойдешь с пустой корзиной. Тут недалеко.
— Далеко или близко, я получше вас знаю... Ладно, поедем. Я тебе за это два початка дам.