...Где отчий дом
Шрифт:
— Посиди минут пять. Что-то тяжело на душе...
Я присела на стул, вздохнула, руки на коленях сложила.
— Все не приберет меня господь. Ни жить сил нету, ни умереть. Где справедливость?
— Какая уж тут справедливость!
— Ничего! Забывчив господь, нас у него много—просителей. Придет и мой черед, пришлет и за мной архангелов. Ты потерпи малость, не торопи.
— Я не тороплю,— вздохнула я.— Живи сколько хочешь.
— Сколько хочу... Да такой жизни я нисколько не хочу. Обуза сыну. Думаешь, легко мне после всего, что между нами было...— Не смотрит на меня, лежит, как я ее к стене перевернула, и говорит в стенку; глаза' большие, будто остекленевшие, лицо напряженное, серое.— Одно хочу сказать: когда умру, сына моего не обижай.
— Ну вот еще, нашла мальчика! — отмахнулась я.
— Не дам тебе покоя, так и знай! Буду являться, изведу. Со свету сживу! Надоумил господь. Предупреждаю.
— Ладно, мать, не стращай. Я уж и так у вас пуганая.
— Три сына у меня... Дочерей не считаю. Доченьки на тебя больную бросили, раз в месяц не приезжают узнать, что с матерью... Маленький
— Ну уж — подластиться! Ты да подластиться. Скажешь тоже!
— Кто-кто, а ты лучше других должна его знать. Думаешь, легко ему было жену с чужим ребенком в отчий дом привести?
Я привстала.
— Опять ты за свое, мама!
— Погоди! Сядь! Не за свое я. Видишь, твоя взяла. Я как червь, тяпкой перерезанный, а ты в моем доме хозяйка. Твой верх, Полина. Покуда сердце бьется и язык ворочается, дай сказать!
Присела я опять и руку ей на плечо положила, а плечо как каменное и дрожит. Жалко мне ее стало.
— Успокойся,— говорю.— Кто старое помянет, тому глаз вон!
— Пусть оба вон, а не забуду!j—вздрогнула и даже дрожать перестала.— Было время, когда утопиться хотела или с тобой что-то сделать. Не потому, что ребенок. Ребенок что? Записал на свое имя и вырастил, доброе дело зачтется.— Она вдруг обернула ко мне серое лицо и, глядя страдающими глазами, простонала:—Всю жизнь в церкви лоб расшибаю, а в непорочное зачатие не уверовала. Пресвятую деву в грехе подозреваю. Такое уж у меня сердце черное, проклятое, ревнивое... А ты! Ты... Коли он тебя с ребенком подобрал, значит, любит. А коли любит, каково ему? Или у вас теперь все по-другому? Господи, вразуми меня!..
— Никто, между прочим, ему не навязывался,— сказала я и руку с ее плеча убрала.
— Да знаю я. Знаю... В том-то и беда, что не навязывалась. Сестры на него набежали, слава богу, ты тогда по-нашему не понимала. А я помалкивала. Не потому говорю, что господь нас под одной крышей свел и ты за мной ходишь. Нет. И rie для того господь речь мне оставил, чтоб я лгала перед смертью или божилась всуе... Сама знаешь, была у нас для него девушка. Как белая лилия, скромная, непорочная. И любила его, ждала, когда из армии вернется... Я тогда промолчала. Ни слова ему не сказала. И отец молчал. Ну-ка, вспомни!
— Я все помню,— говорю.—Уж что-что, а это на всю жизнь запомнила.
— Почему? Потому, что тебя так сразу полюбили? Нет. Мы сына любили. И еще скажу: как ни горько мне было, а в глубине души я удивлялась, чуть не гордилась, что он против мира смог... Тихоня-тихоня, а хватило сердца!
— Ну, ты уж вовсе как подвиг какой расписываешь!—Я встала. Не хотелось мне продолжать этот разговор. Какого черта! Что я, в самом деле? У меня тоже самолюбие и гордость есть...
А про сердце свое она верно сказала — ревнивое. Ох, ревнивое! И проклятое. Только от того проклятия она первая страдает. Себя поедом ест и всех вокруг. А с Доментием вообще!.. Мне тетушка Дарико рассказывала, как она казнилась, слушая за стеной наши ссоры, места себе не находила, уши затыкала! «Мой,— говорит,— грех. По моей вине он такой кроткий да бессловесный, родила на старости лет от слабых кровей, от усталого тела. Господи, забери меня всю и до капли влей в его жилы. Сыночек, родименький, нельзя среди людей без клыков! Ангел мой, прости меня, ненасытную!..» Глазами дырки в стене прожигает, но из комнаты ни шагу и голоса не повысит, чтобы Доментия своего ненароком не задеть, не унизить... И ведь не злое сердце, а вот именно что ревнивое. Тяжко с ней, как под гнетом. Все хочется плечи расправить и вздохнуть поглубже...
Не то что с тетушкой Дарико. Кто бы поверил, что родные сестры! Свекровь худая, строгая, постная, а Дарико толстушка, хохотунья, сластена. По доброте души вышла замуж за вдовца с тремя детьми — пожалела, говорит, какие они грязненькие ходили. Я ее мужа помню — внушительный старик в буркег с башлыком на голове, по-русски ни слова, только, когда чачу пропустит, хакнет, усы разгладит и подмигнет мне: «Уодка!..» После его смерти сыновья тоже мачеху «пожалели» — отсудили у нее дом с участком. Пенсия ей не полагалась — старикан был когда-то в чем-то замешан... На старости лет без кола, без двора, а ей хоть бы что! Перебралась к сестре, перевезла на арбе кованый сундучок, швейную машину и ковер ветхий. Каждую зиму тот ковер на снег выносила, снегом посыпала, чистила. В ее комнате всегда пол дресвой вышаркан, ковер скатанный у стены, в углу сундук, а на нем машинка под узорной дорожкой... Дарико, Дарья по-нашему. Сколько дел по дому ворочала, и все шутя, все посмеиваясь. В летнее пекло хлеб втонэ испечь для других наказание, каторга, для нее игра. Разведет огонь, хворосту накидает, потом еще охапку подкинет и еще. «Глянь, Пело, как сердце раскалять надо. Чем жарче, тем слаще!»— и хохочет. Она вообще огонь любила. До самых последних дней тащилась к камину и молодела, оживала у огня... Поначалу я к ней присматривалась: уж не дурочка ли? Чего в ее возрасте особенно заливаться? Жизнь в деревне не сахар. С конца октября дожди зарядят, потом снег мокрыми хлопьями повалит. Горы белой мутью
Со мной поначалу шутки шутила — словам всяким нехорошим по- грузински учила и то к Доментию пошлет, то к свекру: «Скажи так-то и так-то...» Доментий краснел, посмеивался. «Никогда так не говори». А свекор по-русски наставлял: «Вернись и скажи: Дарико — старая дура». А та заливалась! И крестилась испуганно, «Господи, прости меня, грешную, как бы не к слезам...» А когда я грузинский немножко освоила, она стала про Доментия рассказывать: какой он в детстве был славный да хорошенький, как в школу пошел; учительница говорит: «Дети, когда я вхожу в класс, вы должны встать!» Наш дурачок впопыхах на парту и вскочил... А в другой раз еще до школы поехали зачем-то в Кутаиси, кажется, свекор вино повез продавать. Зима снежная, морозная, почти как в твоей Сибири. Идем под гору около храма Баграта, а навстречу дамочка с подростками, хорошо одетая, с чернобуркой на шее, видно, из хорошей семьи. Дети к ней липнут, нудят: «Ма, купи елочную игрушку! Ну, ма-а!» А женщина Доментия увидела; на нем тулупчик овечий, папаха такая же. щеки, как яблоки-турашаули; подхватила его на руки. «Вот вам елочная игрушка! Нигде лучше не сыскать!..» Сколько такого она мне рассказала! Я сидела, фасоль лущила или перемешивала рассыпанную на полу для просушки кукурузу и вроде все понимала. Так незаметно и по-грузински выучилась... А как выучилась, жизнь сразу стала легче, словно меня кто от глухоты избавил. Люди кругом оказались добрей, чем я в глухоте своей думала. Пока безъязыкая была, все казалось, что вокруг обо мне нехорошее говорят или к ссоре дело клонится. К Доментию приставала, чтоб перевел. Наши северяне так шумно не говорят и руками не размахивают, разве что перед дракой. А у них характер горячий. Азартные они — страсть! Конечно, и молчуны попадаются вроде моего Доментия... И свекор, царствие ему небесное, тоже был молчун. Из тех, у кого слово — серебро, а молчание — золото. Большой Георгий — так его вся деревня величала. Как он преставился, захромала семья, крен дала. Видно, слишком к его твердой руке привыкли. Я его побаивалась, Большого Георгия, и жалела, не знаю за что... После его смерти тетушка Дарико вдруг в церковь зачастила и дома стала молиться. Икону где-то раздобыла, лампадку; снедь на стол выставляла и ладаном окуривала. А потом с особым рвением по хозяйству хлопотала, сестре угождала, бегает, бегает, пока с ног не свалится. Тут и болезнь слабинку в ней нашла, за месяц свела в могилу. Перед смертью призвала меня, призналась: оказывается, всю-то жизнь, бедняжка, зятя своего — Большого Георгия — любила. «Ты одна меня простишь, Поля. Ему не посмела открыться. А в могилу любовь унести страшно. Все равно как младенца живьем замуровать. Пусть на земле остается». А через год после нее и свекровь слегла. Уже больше года лежит и долго еще протянет; душа из нее будет рваться, а она зубы стиснет — не выпустит и назад затолкает. Такая старуха! Мужу своему под стать...
Вышла я во двор. День жаркий, неподвижный. Ветерок изредка прибежит с горы, пошуршит листьями, покачает верхушки и затихнет. Цикады растрещались, хоть уши затыкай. Я долго не могла привыкнуть к их треску, на нервы действовал. И не спрячешься никуда. Как день жаркий, так они свою музыку заладят, и чем жарче печет, тем громче нажаривают: чри-чри-чри-чри. Сами маленькие, с прозрачными крылышками, вроде стрекозы пузатой, а орут противно...
Доченьки ее хороши, золовки мои! Когда Доментий нас с Петькой привез, они мигом примчались. Что-то я теперь не часто их вижу. Больную, старую мать кормить-подмывать Полинка годится... А вот заберу детей, да и махну на месяц к Верке! Мне тоже отдых по советскому закону полагается. Утром затемно вставай, корову подои, в стадо выгони, свиней покорми, курам-индюшкам зерна накидай, завтрак собери, мужа на работу отправь, детей подними. Потом к свекрови ступай... Ничего! Полинки на все хватит. Полинка, если надо, и на станцию спустится за продуктами, и в район съездит за мясом. А в жаркий день свой выводок заберет на речку, детей искупает и сама искупается и на солнышке обсохнет в купальнике с выгоревшими ромашками, лифчик расстегнет и бретельки сбросит, чтобы белых полосок на спине не осталось, и увидит, как бабы тревожно косятся на нее и отворачиваются. То-то!.. Говорят, до меня здесь вообще в купальниках не купались, так, в платьях или в комбинациях — скромницы! Знаю я этих скромниц. Однажды по грибы пошла с ребятами, они меня в дебри затащили, в чащу, куда взрослому не залезть, а там в зарослях терновника... Я скорей-скорей детей увела, даже не успела толком разглядеть, кто там был, но Петька мой разглядел и говорит: «Я их всю дорогу в таких местах вижу». Я не сообразила, что сказать, говорю: «Видать, грибы очень любят, сынок. Не могут без грибов...» Ну, у нее еще муж никудышный, можно понять, а он-го чего?..
У Доментия с ночи дежурство, потом, наверное, опять на мельницу пойдет, раньше пяти не вернется. Ужинать соберу, что от обеда оста лось, да творога детям дам. В такую жару молоко быстро сквашивается.
Хотела к Антиопе за медом спуститься, ее мед на нашенский вкусом похож, да жарко очень, обожду до вечера.
Села фасоль лущить, про свекровь вспомнила, решила отнести ей две охапки, пусть займется, коли охота. Заглянула. Лежит лицом к стене, глаза закрыты. Меня услышала, брови дрогнули.