...Где отчий дом
Шрифт:
Раскрываю глаза и вижу, освещение долины переменилось: небо померкло, горы добавили в зелень сини и красноты. Ручей тихо струится, желтовато-зеленая вода лоснится и поблескивает в сумерках и отражает деревья и облака. Возле ослицы в глубокой задумчивости стоит ослик.
Мир сделался прекрасным и прощально-грустным, и сердце мое сжалось...
...Промозглый дождливый день, когда полдень кажется вечером. Я рано освободилась на работе и поехала к матери. На сердце было как-то тяжело, сыро. Болело под мышкой, ныли виски. О, какой гнусный был день! Тянуло в тепло. Попить чаю с маминым вареньем, поплакаться, повздыхать, пожаловаться на хвори и непогоду, посмотреть что-нибудь по телевизору, только не везти домой к Игорю свое проклятое настроение. В переполненном троллейбусе пахло отсыревшей одеждой, извлеченными из шкафов зимними вещами. Начинался октябрь, но уже дважды выпадал и таял снег. А в тот день сыпал колючий дождь. Я проталкивалась
...Раскрываю глаза и сквозь дрожащие веки вижу небо. По небу скользит ястреб. Он чертит широкие круги над долиной, иногда едва заметным движением крыльев меняя направление полета. Обгоревшие края облаков остывают темнея. Голоса лягушек звучат резче. Ястреб долго ходит кругами над долиной. Потом, словно вспомнив что-то, машет крыльями и летит к горам. Я смотрю ему вслед, пока едва различимая точка не слилась с темнеющей голубизной. Тогда я раскидываю руки и затихаю...
Всем существом — от корней волос и до кончиков пальцев — ощущаю, как из земли в меня переливаются покой и сила. Трава шуршит, шелестит, силится расти; в ней ползают муравьи и букашки, прыгают кузнечики; это лес с крошечными деревьями и крошечными обитателями, он перепутывается ветвями, его стволы клонятся в разные стороны; он непроходимо густ; живой и сильный, он тянет в себя мохнатыми корешками соки земли, гонит их по стеблям вверх, и налитой стебель, примятый моей рукой или буркой, норовит распрямиться и встать во весь рост.
Какая благодать!..
Со вздохом раскрываю глаза. Купол неба высок и чист. Горы величавы, значительны. Уют долины — ясный и дружелюбный, как уклад в счастливой семье...
Нежданный гость нарушает этот уют. Он с шумом продирается через терновник, покашливает и, когда я приподнимаюсь, что-то говорит по-грузински.
Я смотрю на него спокойно, без робости, с легкой досадой оттого, что он нарушил мое блаженное уединение. Гость улыбается как-то вкривь,
— Что вам нужно? Я не понимаю по-грузински.
Он невнятно бурчит что-то, оглядывается и, выставив два пальца, спрашивает:
— Где?
— Кто? — не понимаю я. В памяти проносится случай недельной давности: мы с Джано прятались от жары в дырявой хибаре у Черной речки, напоминавшей Кавказ Бунина и Чехова. По соседству галдела компания молодых людей. Они хохотали, перебивая друг друга, говорили тосты и пили вино из чайных стаканов. Не знаю, что один из них сказал обо мне (порой удобно не понимать языка), но, взглянув на Джано, я перепугалась: его глаза превратились в щелки, залитые зрачками, в лице ни кровинки... До сих пор не пойму, как мы уцелели в тот раз...
— Этот... Котори риба ловит,— с трудом, но вполне дружелюбно складывает фразу мой гость.
— А-а! — обрадовалась я.— Джано! Сейчас позову.— Вскакиваю, подхожу к обрыву и вижу Джано, он медленно и нетвердо бредет по ручью. Мокрая сеть свисает с руки. Вот он замахивается и выкидывает сеть, точно бросает на воду большой обруч.— Джано! — кричу я.— Джано! — и. когда он оглядывается, машу рукой.:— Поднимайся! Тут к тебе...
Он не спеша вытаскивает сеть, выбирает из нее несколько рыбешек и лезет на пригорок.
— Хорошо! — отдувается и весело взглядывает на меня.— Как в нашей речке! Смотри, сколько форели! На твое счастье! Ты везучая, а все хнычешь...
Сбегаю к нему навстречу, заглядываю в ведро с водой. Рыба бьется, ходит ходуном, выплескивается фонтанчиком.
— Она еще живая...
— Живучая, все руки искусала. И от ячеек не отодрать.
— Тут какой-то человек пришел,— говорю я.
В это время гость сам вырастает над обрывом и резким высоким голосом приветствует Джано. Они заговорили так, словно давно знают друг друга.
— Пастухи приглашают нас,— Джано отжимает закатанные обшлага брюк, по волосатым голеням стекает вода. Пастух, непостижимым образом соединяя во взгляде смущение и наглость, посматривает на меня.— Его зовут Дурмишхан. Он, говорит, сразу сообразил что ты не грузинка.
— Я тоже сразу поняла, что он не русский,— отшутилась я.
— Пойдем к ним. Хоть обсохну у костра.
— Не хочется.— Мне не понравился этот явившийся из сумрака двуликий Янус.— Разведем костер сами.
— Почему?
— Кто их знает, что там за люди. Лучше будем я и ты.
— Ночью похолодает, а у них хижина.
— А мы поближе к костру и в бурку.
— Они, наверное, уже и барашка зарезали. Слышишь — обращается он к пастуху.— Я говорю, вы барашка зарезали? Верно?
Тот весело кивает.
— Я боюсь, Джано, ей-богу...
Джано только смеется в ответ на мои слова.
Сворачиваем бурку, навьючиваем ослицу и трогаемся. Дурмишхан идет впереди, положив на плечи небольшой посох и повесив на него руки,—он изредка оглядывается и хриплым голосом говорит Джано несколько слов. Не знаю, что отвечает ему Джано, но пастух каждый раз смеется и восхищенно мотает головой.
Дорога протискивается между курчавыми взлобками, выгибается, ползет вверх, и скоро нам открывается обширный загон с овцами, маленькая хижина, а перед ней неяркий покамест костер. Навстречу нам с лаем бросаются собаки, но голоса пастухов успокаивают их.
В сопровождении лохматых, возбужденных собак мы подходим к костру. Библейская группа: ослица, пастух, босой рыбак, да и я хороша — в юбке до пят, волосы по плечам...
Тянет дымком, пахнет жареным барашком. Двое мужчин, сидящих у огня, встают. Рослые, статные, с первого взгляда они кажутся едва ли не ровесниками,— на самом деле это дедушка и внук. Илья и Илико. Илико— гибкий стремительный юноша с лицом красивым и смелым, с застенчивой улыбкой и мальчишески стройной шеей в распахнутом вороте рубахи. В его щеках и скулах еще сохранилось что-то детское, что сразу располагает меня к нему. А старик... Какой же он старик? Перед нами стоит полный сил атлет: длинные ноги, узкие бедра, литые плечи. Если б не совершенно седая голова, его можно было бы принять за тридцатилетнего тренированного регбиста. Несоответствие столь разительно, что поначалу я недоверчиво присматриваюсь к нему. В его обветренном, изборожденном морщинами лице нет дряхлости, но глаза смотрят с тем спокойствием и прямотой, на какую способны только глаза старцев, умудренных долгой жизнью. Такое лицо скупо на выражения.
Как только с церемонией поклонов и рукопожатий покончено, нас сажают к огню, не забыв предложить мне кожаное седло.
— Может быть, тебе низко? Старик говорит, что у них есть чурки.
— Мне очень удобно.
Расторопный Илико снимает с нашей ослицы груз и седло и привязывает ее возле загона. Собаки окружают ослика и неуклюже заигрывают с ним. Их крупные глуповатые морды выражают умиление и интерес. В точности такой, какой выразила я, когда в первый раз увидела это очаровательное создание с выпачканным сметаной храпом.