13 опытов о Ленине
Шрифт:
Итак, следуя этой логике, Маркс показывает, как в рыночной экономике абстракция вписана в сам индивидуальный опыт (рабочий полностью осознает свою конкретную профессию как случайную актуализацию своей абстрактной способности к труду, а не как органическую составляющую собственной личности; «отвергнутый» влюбленный воспринимает своего сексуального партнера как случайную временную замену, удовлетворяющую его потребность в сексуальном и/или эмоциональном удовольствии и т. д.), абстракция также вписана в тот самый непосредственный уровень, на котором мы соприкасаемся с другими: мы игнорируем их в полном смысле этого слова, сводя их к носителям абстрактных социальных функций. И конечно, суть в том, что «системы власти неизбежно влекут за собой определенные эмоциональные структуры»3: фундаментальное «безразличие» по-зднекапиталистического субъекта вытесняет/скрывает фантом наполненной эмоциями частной жизни, который выступает как фантазматический экран, оберегающий нас от разрушительного опыта Реального страданий других. Сегодня больше чем когда-либо уместен старый анекдот о богаче, приказывающем своему слуге: «Выкинь отсюда этого попрошайку, я столь впечатлителен, что не могу смотреть на страдания людей!» Цена, которую придется заплатить за эту абстракцию, заключается в том, что сама сфера частной жизни «овеществляется», превращается в область калькулируемых удовольствий. Можно ли найти что-либо более уныло антиэротичное, чем ставшее притчей во языцех обращение яппи к своему партнеру: «Давай оттянемся хорошенько!»? Поэтому неудивительно, что изнанкой этой дистанции является брутальное и унизительное вторжение в интимное пространство
Это исчезновение границы между публичным и частным означает, что подробности интимной жизни становятся составляющей публичного образа, доступными каждому в книгах или на веб-сайтах, а не непристойной тайной, о которой говорят по секрету; выражаясь несколько ностальгически и консервативно, скандал заключается в том, что нет больше никакого скандала. Все началось с моделей и кинозвезд: о (фальшивом) видеоклипе с Клаудией Шиффер, делающей страстный минет двум мужчинам одновременно, говорилось повсюду; если поискать в интернете информацию о Мими Макферсон (младшей сестре знаменитой австралийской модели Элль Макферсон), то можно найти сайты о ее выдающейся экологической деятельности (проведение кампании по наблюдению за китами), интервью с ней как с деловой женщиной, сайты с ее «пристойными» фотографиями плюс украденную видеозапись, на которой она сначала мастурбирует, а после совокупляется со своим любовником. А как насчет последней книги Катрин Милле4, в которой этот всемирно известный художественный критик в холодном и бесстрастном стиле, без всякого чувства позора или вины — и потому без какого-либо восторженного чувства трансгрессии — описывает подробности своей богатой сексуальной жизни, вплоть до регулярного участия в масштабных оргиях, во время которых анонимные партнеры менялись один задругам. Здесь нет никаких априорных границ, легко можно представить, как в ближайшем будущем какой-нибудь политический деятель (поначалу осторожно) предоставит видеозапись жесткого порно со своим участием, чтобы убедить избирателей в том, насколько он привлекателен, или показать, какая у него потенция. Почти сто лет назад, примерно в 1912 году, Вирджиния Вульф написала, что человеческая природа изменилась; возможно, эти слова больше подходят для определения радикального сдвига в статусе субъективности, на который указывает исчезновение границы между публичным и частным и который особенно ярко проявился в феноменах вроде реальных шоу «Большого Брата»5.
В условиях позднего капитализма наша эмоцио-. нальная жизнь оказывается, таким образом, основа»; тельно расколотой: с одной стороны, существует сфе^' ра «частной жизни», интимных островков искренних чувств и глубоких привязанностей, которые оказывав ются как раз теми помехами, что не позволяют нам уви-и деть большие проявления страданий; с другой стороны, существует (метафорически и буквально) экран, через который мы ощущаем эти большие страдания, ежедневно засыпаемые телерепортажами об этнических чистках, изнасилованиях, пытках, природных катастрофах, которым мы глубоко сочувствуем и которые иногда подвигают нас принять участие в гуманитарной деятельности. Даже когда такое участие «квазиперсо-нифицировано» (подобно фотографиям и письмам от африканского ребенка, которому мы регулярно помогаем деньгами), в конечном счете плата сохраняет здесь свою фундаментальную функцию, выделенную психоанализом: мы платим деньги, чтобы удержать страдание других на соответствующей дистанции, позволяющей нам проявить сочувствие, не ставя под угрозу нашу безопасную изоляцию от их реальности. Это дробление жертв суть истина дискурса виктимизации: я (обеспокоенный) versus другие (в третьем мире или бездомные в наших городах), которым я сочувствую на расстоянии. В отличие от этой идеологически-эмоциональной шелухи подлинная работа любви состоит не в том, чтобы помочь другому, подкармливая его нашими объедками через безопасный забор, скорее она заключается в работе по сносу этого забора, чтобы напрямую обратиться к отвергнутому страданию Другого.
Такая подлинная работа любви должна быть противопоставлена благодушному расизму в духе фильма «Угадай, кто придет на ужин?», в котором черный жених белой девушки, принадлежащей к верхушке среднего класса, образован, богат и т. д., а его единственный недостаток — цвет кожи; родителям легко переступить барьер и полюбить такого «ближнего»; однако как насчет того негра из фильма Спайка Ли «Делай как надо!», который докучает белым своим шатанием по округе с включенным на полную громкость магнитофоном? Именно к этому чрезмерному и навязчивому jouissance следует научиться относиться терпимо, разве оно не является идеальным объектом «культурного домогательства»?6 И разве одержимость «сексуальным домогательством» не является формой нетерпимости — или «нулевой терпимостью», если воспользоваться популярным термином оруэлловских силовиков, — к удовольствию других? Это удовольствие по определению избыточно, всякая попытка определить «должную меру» терпит неудачу, так как сексуальное соблазнение или предложение столь же навязчивы и способны выводить из равновесия. Поэтому не является ли идея о праве каждой личности остаться в одиночестве, без своих ближних, быть огражденной от их навязчивого jouissance основным мотивом борьбы против «домоательства»?
Для чего в Гамбурге есть три междугородных железнодорожных вокзала — главный вокзал (Гамбург-Хаупт-банхоф), Гамбург-Даммтор и Гамбург-Алтона, причем все три на одной линии? Различие между первыми двумя, тот совершенно «иррациональный» факт, что от главного вокзала до следующего, вокзала Даммтор, рукой подать, объяснить довольно легко: правящий класс хотел иметь свой вокзал, где его члены могли бы спокойно садиться на поезд, не видя толп черни. Загадочнее третий — Алтона. Непонятно происхождение названия; хотя, согласно некоторым источникам, в нем содержится отсылка к тому, что это датское поселение воспринималось как стоящее all to nah («слишком близко») к самому Гамбургу, более правдоподобным толкованием является all ten au («у ручья»). Однако известно, что с начала XVI века жители Гамбурга постоянно выражают недовольство этим небольшим, первоначально датским поселением к северо-западу от центра города. По поводу теории «слишком близко» нужно повторить старую итальянскую поговорку: se поп е vero, е ben' trovato — «даже если это (фактически) и не так, это все равно прекрасная находка»! Именно так, по Фрейду, устроен симптом: как истерическое обвинение, которое явно не соответствует истине на фактическом уровне, но тем не менее является «прекрасной находкой», поскольку в нем резонирует бессознательное желание. И точно так же символическая функция третьего вокзала, Алтона, заключается в том, чтобы удержать чужаков, которые всегда находятся «слишком близко», на надлежащей дистанции, а также в том, чтобы сместить/мистифицировать основной социальный антагонизм (классовую борьбу) в фальшивый антагонизм между «нами» (нашей нацией, в которой все классы объединяются в одно социальное тело) и «ними» (чужаками-инородцами).
Связь между этими двумя оппозициями
Судам большинства европейских обществ известна мера, предписывающая «порядок ограничения»: когда кто-то подает в суд на другого человека за то, что тот его домогается (преследует, предпринимает недозволенные сексуальные действия и т. д.), домогающемуся может быть запрещено законом сознательное приближение к жертве менее чем на 100 ярдов. Эта мера необходима с точки зрения очевидной реальности домогательства, но она тем не менее не защищает от Реального желания Другого; разве не очевидно, что есть что-то ужасающе насильственное в открытом проявлении страсти к другому человеку? Страсть по определению ранит свой объект, и даже если ее адресат с удовольствием соглашается занять это место, он никогда не может сделать этого без минутного страха и удивления. Или, перефразируя старый афоризм Гегеля о том, что «Зло заключается в самом невинном взгляде, который воспринимает Зло вокруг себя»: нетерпимость к Другому заключается в самом взгляде, который воспринимает нетерпимое вторжение Других вокруг себя. Нужно с особым подозрением относиться к одержимости сексуальными домогательствами к женщинам, когда о них говорят мужчины: едва приняв «профеминистский» политкорректный облик, они вскоре неожиданно приходят к старому доброму мужскому шовинистскому мифу о том, что женщины — это беспомощные существа, которых нужно защищать не только от назойливых мужчин, но в итоге и от самих себя. Проблема не в том, что они не в состоянии сами за себя постоять, а в том, что они могут начать получать удовольствие от сексуальных домогательств, то есть назойливость мужчины освободит в них самоубийственный взрыв чрезмерного сексуального удовольствия… Короче говоря, сфокусироваться следует на том, представление о субъективности какого рода предполагает одержимость различными формами домогательства? Разве не для «нарциссической» субъективности все, что делают другие (обращаются ко мне, смотрят на меня…), составляет потенциальную угрозу; как давным-давно выразился Сартр, l'enfer, c'est les autres?9 Что касается женщины как объекта беспокойства, то чем больше она закрыта, тем больше наше (мужское) внимание фокусируется на ней, на том, что находится за завесой. Талибан не только заставил женщин появляться на публике полностью скрытыми под паранджой, им было также запрещено носить обувь со слишком твердыми (металлическими или деревянными) набойками и приказано ходить таким образом, чтобы цоканье каблуков не привлекало внимание мужчин и тем самым не отвлекало их от своего внутреннего мира и служения Аллаху. Это парадокс прибавочного наслаждения в чистом виде: чем больше объект сокрыт, тем большее волнение вызывают малейшие его признаки.
И разве то же самое не происходит с расширяющимся запретом на курение: сначала все офисы были объявлены зоной «без сигарет», потом рестораны, потом аэропорты, потом бары, затем частные клубы, а в некоторых университетских городках — территория на расстоянии 50 ярдов от входа, затем (уникальный пример педагогической цензуры, напоминающий известную сталинистскую практику ретуширования фотографий номенклатуры): Почтовая служба Соединенных Штатов убрала сигарету с марок с фотопортретом блюзовых гитаристов Роберта Джонсона и Джексона Поллока, вплоть до недавних попыток наложить запрет на курение на тротуарах и в парках? Кристофер Хит-ченс справедливо заметил, что не только медицинские свидетельства об опасности «пассивного курения» кажутся весьма сомнительными, но и сами запреты, вводимые «для нашего же блага», «в основе своей нелогичны и служат предвестниками контролируемого мира, в котором мы будем жить без боли, в безопасности и скучно»10. Разве целью запретов не выступает вновь чрезмерное, опасное jouissance Другого, олицетворением которого является «безответственное» курение сигареты и глубокая затяжка с нескрываемым удовольствием в противоположность клинтоновским яппи, которые делают это не затягиваясь (или занимаются сексом без настоящего проникновения, или поглощают пищу без жира, или…)?11 Столь идеальной мишенью курение делает то, что пресловутый «дымящийся ствол» здесь легко уязвим и указывает на политкорректного участника заговора, то есть крупные табачные компании, и тем самым скрывает за этим желанным ударом по корпорациям зависть к удовольствию Другого. Основная ирония не только в том, что на прибыли табачных компаний законодательство и кампании по борьбе с курением не оказывают никакого влияния, но и в том, что большая часть от тех миллиардов долларов, которые табачные компании согласились выплатить, пойдет в медико-фармацевтический отраслевой комплекс, который является мощнейшим отраслевым комплексом в США, вдвое мощнее печально известного военно-промышленного комплекса.
В великолепной второй главе («Возлюби ближнего своего») своих «Сочинений о любви» Кьеркегор доказывает, что идеальным ближним, которого нам следует возлюбить, является мертвый ближний: единственный хороший ближний — это мертвый ближний. Линия его рассуждений удивительно проста и последовательна: в отличие от поэтов и влюбленных, у которых объект любви наделен некими выдающимися качествами, «возлюбить ближнего — значит быть равным»: «Откажись от всех различий, чтобы возлюбить ближнего своего»12. Но все различия исчезают только в смерти, «Смерть стирает все различия, а предпочтение всегда связано с различиями»13. Следующий вывод из этого рассуждения — важное различие между двумя совершенствами: совершенством объекта любви и совершенством самой любви. В любви влюбленного, поэта и друга совершенство принадлежит ее объекту, а потому как любовь она несовершенна; в отличие от этой любви
…именно потому, что ближний не обладает ни одним из тех преимуществ, которыми восхищаются влюбленный, друг, образованный человек, а необычными и странными наделен в высшей степени — именно по этой причине любовь к ближнему совершенна. <…> Эротическая любовь определяется объектом; дружба определяется объектом; только любовь к ближнему определяется любовью. Поскольку ближним является всякий человек, безусловно всякий человек, объект действительно лишается всех отличительных особенностей. Следовательно, подлинная любовь узнается по тому, что ее объект лишен сколько-нибудь определенных отличительных особенностей, что означает, что эта любовь узнается только любовью. Не в этом ли заключено наивысшее совершенство?14