1993
Шрифт:
Хозяева молчали.
– Можно покурить? – спросил Янс.
– В окно, – сказала Лена.
– На улице, – сказал Виктор.
Янс повернулся к Лене:
– Значит, всё будет окей?
– Ты кого слушаешь? – вмешался Виктор. – Ты меня послушай. Она всех всегда утешает. Она и мачехе своей говорила: “До ста доживешь”, а той восьмидесяти не было – сгорела заживо. Троллейбусы горели – видел новости? Это наша Валентина горела…
Лена сделала несколько шагов к дверям, настороженно прислушиваясь.
– Что там? – спросил Янс тихо.
– Ничего, – Лена скользнула по нему прохладным взглядом. – Коза! Орет, отсюда слышно. Кормить надо,
– Понял! – Янс с неожиданной проворностью вскочил из-за стола, качнулся и схватился за него рукой. – Виноват! У вас забот полон рот, а я… Мужика спаиваю, да? Ухожу, ухожу! Переживаю я, милые… Душа стонет, что-то чует. Спасибо, хоть душу отвел! – Размахивая руками, он вылетел из гостиной.
– Он в таком состоянии убить может, – сказала Лена.
– Меня бы убил, а ты бы с ним пировала, – сказал Виктор.
– Ты что несешь такое?
– Ночевку при живом муже предлагает!
– Да я знала, что он откажется. Я просто поддержать хотела, его ж трясет всего.
– Что, я не видел, как ты на него смотрела?
– Ой, Вить, не надоело?
Ася, открывшая рогом сарай, стояла среди огорода и объедала салат.
Она подняла голову, узнала хозяйку и длинно, с болью и радостью закричала.
Лене пришлось растолкать мужа – раздевшись до цветастых семейных трусов, тот прикорнул на диване.
– А кто доить будет? – Она щипала его за задницу сквозь сатиновую ткань и стыдила в ухо.
– Соседа попроси, – лепетал он сонно.
– Уже просила. Он не умеет ничего. Только целоваться.
– Чего-о? – Виктор, не разлепляя глаз, взметнулся мясной громадой и спустил ноги, нашаривая тапки.
– Одежду на пол побросал, – укорила Лена. – Носки нестираные.
– Вот и постирай!
– Ногти отросли! Каменные! Смотреть страшно. Их-то сам постриги, не маленький! Я тебе не мамка, верно? Иди! От Татьяны помощи не дождешься, вся в тебя.
Доили козу, как обычно, на веранде. Виктор сжимал шерстяные бока голыми рыжеватыми ногами и, разгоняя сонливость и хмель, читал торжественно стихи Бориса Гунько, которые запомнил из газеты “Молния”:
Это злые стихи! Нету в них ароматовПоэтических роз, обывательских грез.Это – казнь за грехи, это – из автоматовСмертоносный огонь за измену и ложь!..Кто-то скажет – стихам не хватает шлифовки.Да какая шлифовка, когда надо стрелять!Коза заблеяла, мотнула головой, ударила копытцем.
– Ты что творишь? – возмутился Виктор. – Ты ей так сосок оторвешь!
– А ты меня не зли!
– А где Таня?
– Вспомнил!
Таня пришла домой, когда отец смотрел программу “600 секунд”. Он, попутно разбив тарелку, нажарил сковороду картошки с грибами и, отгрузив себе половину, уплетал перед телевизором под остатки водки. Он раскисал в каком-то ужасно приятном расслаблении. Невзоров показывал репортаж “Застава” – о российских пограничниках, атакованных духами на границе Таджикистана с Афганистаном. Бой длился сутки, из сорока солдат в живых осталось восемнадцать. Окровавленные, в бинтах, голые по пояс, с бритыми головами, они рыдали на солнцепеке, пытались равняться, и всё время повторяли “бля”.
Из прихожей доносилось:
– Мать с ума сходит, коза орет, а ты…
– Она всегда орет.
– Ты где шлялась? В каком ты виде? В чём это ты? А что с глазами?
– А что с ними?
– Красные! С волосами что?
– Что не так?
– Ты как разговариваешь? А ну дыхни! Витя!
– Не мешайте смотреть!
Лена подскочила к нему:
– Тебе до дочери дела нет…
– Досмотрю и разберусь.
– Смотришь всякую дрянь.
– Хорошее… Не мешай!
– Хорошее… Людей убили – ему хорошо. Мальчишки плачут – он доволен.
– Отойди, не загораживай! Это офицеры наши… Кровь проливали…
– За что?
– Помолчи!
– Надоели! Давно пора вывести войска из разных мухосрансков. А вам всё неймется.
– Вам, не нам!
– Нет, вам! Вам! Спать иди! – резко махнула она рукой на заглянувшую в гостиную лунатичную Таню.
Глава 12
Август девяносто третьего дошел до середины, прихрамывая и полнея, наливаясь винным, всё более кислящим соком.
Днем было жарко до тошноты, и от одного вида пыльной дороги мгновенно пересыхало горло.
Ночами небо было взбудораженным, белесые звезды пульсировали и плескались, и Виктор несколько раз, запершись в своей комнате, дрожащими руками настраивал телескоп у распахнутого окна.
Таня, стараясь прийти в себя, провела несколько дней дома, прибралась в комнатах, сварила кастрюлю душистых щей с телятиной. Вечером, в серебристо-голубой полумгле, она выбиралась на огород и щедро поливала растения из шланга, который, закрепив на кране в ванной, протягивала вниз по крыльцу.
Коза хоронилась в сарайчике, охрипла и очень много пила. В мягких сумерках Лена остригла ее большими, заржавевшими, неповоротливо щелкавшими ножницами. Таня, встав к Асе лицом, держала ее за теплые рога: снежная шерсть падала на сухую землю, на выгоревшую траву, на камешки козьего изюма и стелилась прихотливо.
Таня смотрела на опавшую шерсть скорбно, словно на нечто символическое. Тем же вечером из окна она увидела, как в сторону станции идут мальчик и девочка. Она знала эту девочку, Катю Лагутину, обыкновенную, ничуть не лучше ее, только постарше. Неизвестный мальчик громко разговаривал с Катей и жестикулировал, влюбленно заглядывая ей в лицо, и Таня подумала: “А у меня никого нет”.
Она отвлекалась заботами по хозяйству от тянущей изнутри сильнейшей тоски. Тоска угнетала, держала прочно. Таня чувствовала себя обворованной по-крупному. Врубала телевизор, переключала каналы, пыталась решать кроссворд, мяла газету, перебирала старые книжки на полке, брала “Трех мушкетеров”, читала с самого начала, потом с середины, напрасно пытаясь вернуть детский интерес. Она понимала: ушло что-то важное, так не должно было быть. То, что представляло жгучую тайну и было связано с красивыми, но возбуждающими намеками в книгах или похабными, но манящими байками Риты, случилось как-то позорно и жалко. Она опять вспоминала кошмарность произошедшего, не могла вспомнить и половины и где-то глубоко надеялась, что всё приснилось. Она бесконечно уходила в ванную, будто бы ополоснуться от жары, и там с любопытством и стыдом исследовала себя, снова с усилием вспоминала Тишково – то в ярких кадрах, а то в расплывчатых и засвеченных – и краснела от унижения…