21 день
Шрифт:
Петера я любил все душой, и у меня не было от него секретов, но теперь, когда его болезнь встала молчаливой тайной между нами, это как бы еще прочнее оградило и чердачные тайны; ведь единственный человек, которому я когда-нибудь их поведаю — как я в то время намеревался — будет Петер. Но я не сказал ему тогда, а впоследствии у меня уже не было такой возможности: через несколько лет чахотка унесла его. Правда, к тому времени мы уже переселились в город, и о Петере я знал всего лишь, что несмотря на бедность, он был зачислен в гимназию и блистал отличными успехами, когда я столь же блистательно
Я не люблю вспоминать о тех временах, тем более, что мой замысел — рассказать о светлых мечтах, о тишине и одиночестве, словом, о той мирной поре, когда вряд ли кто-либо мог себе представить, во что способна превратить война человека, народ, целую страну.
А тогда для нас царил мир, Великий Мир. Представления о войне у людей были весьма своеобразные. Правда, в свое время мы потеряли отца нации — Кошута, но зато всем были ясны славные цели его борьбы. При упоминании о ней каждому приходили на ум имена национальных героев, боевые медали, короткие гусарские атаки, и в ослепительном свете этой былой славы никому не дано было прозреть невероятные бедствия, моральное падение и прочие страшные последствия войны подлинной.
А я и подавно был далек от таких мыслей в тот дивный летний день, когда мир обнимал наш край подобно любящей плодовитой матери, и все мои помыслы были сосредоточены на одном: проникнуть на чердак и открыть шкатулку.
К сожалению, это мое намерение столкнулось с некоторыми препятствиями. Но разве можно было подумать, что средь ясного и мирного дня, после сытного обеда вдруг ударит молния и поразит безмятежные ребяческие планы!..
А удар последовал, причем без каких бы то ни было предшествующих событий.
Мы покончили с голубцами и готовились перейти к послеобеденному отдыху, когда отец вдруг хлопнул себя по лбу:
— Фу ты, совсем запамятовал!.. — С этими словами он встал из-за стола и прошел в комнату, потому что обедали мы на террасе.
Никто из нас не придал значения его словам: ну, подумаешь, вспомнил человек о каком-то незавершенном деле… Однако отец и не собирался заниматься собственными делами; он тотчас же вернулся на террасу и положил передо мной какую-то красивую тетрадку.
— Пора заняться исправлением твоего почерка. Ну-ка, открой.
Я открыл тетрадь: это были прописи для чистописания. На самой первой строке сверху поистине каллиграфическим почерком было выведено:
«Обилен рыбой Балатон, вином богата Бадачонь…».
«Пропади оно пропадом, все это изобилие», — подумал я.
— Каждый день будешь писать по странице!
— Хорошо, — пролепетал
Итак, в критическом отношении к самому себе у меня недостатка не было, беда заключалась в другом. Естественно было предположить, что выполнение урока я непременно постараюсь оттянуть до вечера, и гнет этой ежевечерней обязанности способен будет отравить мне весь день. Вели отец мне сей момент, не откладывая, исписать всю тетрадку, я бы сел немедля, лишь бы окончательно разделаться с этой обузой. Но перспектива каждый вечер ложиться и поутру вставать с мыслью о ждущей тебя странице попросту портила мне все каникулы. Впрочем, что тут поделаешь?
— Сядешь, сынок, с самого утра и напишешь, — сказала бабушка, — а там гуляй без забот, без печалей.
— Хорошо, — поддался я бабушкиному утешению.
— Всех дел-то на несколько минут, — добавила мама.
— Ну уж нет! — вмешался отец. — Смысл не в том, чтобы наспех настрочить каракули! Надо писать как положено: медленно и красиво!
— Да, папа, — сказал я и, прослезившись над своей мученической участью, ушел из-за стола. Мне заранее было известно, что мама сейчас выступит против «притеснения ребенка», отец будет неколебимо стоять на своем, бабушке в конце концов удастся примирить их, но мне это уже не поможет.
Я улегся на старый диван, как святой — на возженный костер, и от горя сладко заснул.
Меня разбудила бабушка, которая ходила взад-вперед по комнате и разговаривала сама с собой. Первой моей мыслью были прописи, и мир померк передо мною.
— Никак не могу уснуть, — пожаловался я. — И голова болит.
Бабушка уставилась на меня, как на пустое место.
— Ты что-то сказал, сынок?
— Не спится мне…
— Да ведь ты проспал целый час! В твоем возрасте этого вполне достаточно.
— И голова болит…
— Поболит и пройдет. Должно быть, переел за обедом.
На этом разговор оборвался, и бабушка смотрела перед собой, словно надеясь отыскать утерянную нить беседы с самой собою.
— Бабушка, а эту страницу… ее уже сегодня надо написать?
— Не знаю, сынок. Спроси отца. Он ведь сказал: каждый день.
— Но сегодня-то только полдня осталось…
— Нечего со мной торговаться! — вспылила она. — Я не пойду вместо тебя спрашивать. — И с этими словами бабушка отправилась выяснить, нельзя ли начать упражнения по чистописанию с завтрашнего дня, учитывая, что сегодняшний день на исходе, а у ее драгоценного внука болит голова.
Я закрыл глаза, будто вся моя жизнь зависела от этой несчастной страницы.
— Не спи! — вошла в комнату бабушка. — Весь ум проспишь… А может, ты и впрямь захворал? — она приложила прохладную, сухую ладонь к моему лбу.
— Горячеватая… — сказала она. — Желудок у тебя не расстроился? Чистописанием займешься с завтрашнего дня.
Я схватил трогавшую мой лоб бабушкину руку и прижал ее к губам.
— Экий ты баламут! Не попадалось тебе письмо от тети Луйзи? Куда-то задевала и никак найти не могу.