21 км от…
Шрифт:
Весь монолог сопровождался шлепаньем чего-то моего в ведре, как будто отсчитывали ходики. От этой монотонности или от наркоза я забылся. Но в каждой клетке работали часовые штуковины. Они включились давным-давно и тикали, тикали. Я не знал, которая замкнет первой и что будет. Печенка, – значит, цирроз. Лопнет сосуд в мозгу – инсульт, сердце – инфаркт. Да мало ли чего удумано.
Когда-то в школе мы, пацаны, прочитали анекдот, что каждый съеденный огурец приближает нас к смерти, и долго ржали. А часы тикают без остановки. Сделаешь чего-нибудь, и кусочек оторвется. Гадость сделаешь – время убудет. Доброе дело, тоже убудет. В чем разница? Ни в чем?
Нет,
Когда сообразил, это стало важно. Важнее всего. Я очнулся.
В зале прозвучало:
– Финис коронат опус – конец – делу венец!
– Слава богу! Слава богу! Я так волновался, так молился за его пропащую душу! – почти рыдал от счастья младший близнец. – Что-то было бы, не загляни он к нам. И подумать страшно.
Их голоса постепенно приближались, звучали громче.
Я открыл глаза. Две одинаковых марлевые повязки улыбались мне.
– Вот и славненько!
– выдохнул ассистент.
– Ну и напугали вы нас, батенька! – голосом хирурга из кинофильма заговорил другой.
Он одновременно снимал перчатки, бросал их в ведро с моей ногой, еще с чем-то и загибал пальцы:
– Во-первых, левая ступня – все нервные центры были поражены.
– От замка? – удивился я.
– Что вы, какой замок. Замок так, мелкий ушиб, причем правой ноги. Будьте внимательней в другой раз, – усмехнулся главный и продолжил: – Во-вторых, саркома легкого. В-третьих, рак поджелудочной железы.
– Печень еще чуть-чуть, и цирроз, – вступил младший.
Они перечисляли долго, я не успевал запомнить. Голова еще кружилась, а они продолжали, продолжали…
– Геморрой, аппендицит и себорея! – наконец завершил Федор Лукич.
– Перхоть! – пояснил младшенький и вытащил для убедительности из ведра мой лысеющий скальп.
– Но не волнуйтесь, все позади, – успокоил тот, из действующей армии.
– А чего не тронули?
– Все восстановлено! Абсолютно все! – замахал руками причитающий. – Через минуту выпишем.
– Считайте, что вам здорово повезло, – констатировал главный. Помолчал, прикинул в уме, ухмыльнулся и добавил: – Теперь еще лет сорок протянете, если ничего сверхординарного, на одну сотую процента, не приключится.
– У нас все натуральное. Вы же видели, перед входом написано. Вставайте, пожалуйста, прижилось, – опять засуетился младший.
Белая иностранная дверь за мной хлопнула. Замок щелкнул, заперся. Нашенская, родная вывеска говорила: «Закрыто! Ремонт!»
В коридоре из дырявой трубы шлепали капли, отсчитывали.
Я пошел по коридору к входной двери, потом по ступенькам наверх, на улицу. В руке в свертке поскрипывал лен с голубыми ромашками, внизу нога, внутри – остальное.
– Даже спасибо не сказал, – хмыкнул из-за двери главный.
– Да, да! – согласился другой и сплюнул на бетон.
А может, часовая штуковина шлепнула о дно ведра и еще кому-то дали шанс…
Над ночной Лубянкой летал Дзержинский
Над ночной Лубянкой летал Дзержинский. Как мужик с козой в картине Шагала. Телевизор старой закваски шипел на антисоветчину, мигал строчками. То краснел, то цвет пропадал. Известный певец Шевчук объяснял, что «осень». Пора обострений. Спрашивал, что будет с Родиной и с нами. А народ визжал от восторга. Бронзовый Железный Феликс летал на удавке из стального троса. Потом его увезли.
Через много лет он объявился
– Скоро начнут основные средства производства делить, – по-научному сказала Зинаида Филипповна. Помолчала. Потом оставила вязание носка из старого шерстяного мотка. Припомнила чего-то и сказала: – Саня, сходи-ка с утра в магазин. Купи килограммов пять соли. Да спичек упаковки четыре. А заодно консервов. Какие будут, такие и купи. И вермишели кило пять. И рису не забудь. Этого килограммов десять надо бы взять.
Сорокалетнему Сане неохота было препираться с матерью, и он кивнул.
– Помню, в прошлый раз тоже осенью началось. Тоже на улицах уракали. Мы с братишкой красные банты на пальто повесили. Пошли революцию делать. А квартала через два стрелять начали. Мы домой наутек. Мать увидела. И по заднице, и братишке и мне.
Мать не выдумывала. Она была с 1907 года, и было ей в семнадцатом 10 лет. Ровно 10. Она родилась 8 октября. 10 лет и один месяц.
– Точно, – продолжил Саня материну мысль. – Когда визг стихнет, начнут заводы делить. Как бы к этому процессу пристроиться. А может, уже сейчас и делят. Пока народ с Феликсом забавляется. Как пристрогаться?
Но ничего придумать за вечер не сумел и лег спать.
На работе никто не работал. Был треп. Народ ликовал! Только один старичок лет 67 хмыкнул: «Еще вспомните Брежнева! Лучше, чем при нем, жить не будем. Не, не будем! Потом поймете, когда пена схлынет. Думаете, вам пряники в гастрономе бесплатно давать будут! Хренушки, вот вам чего дадут! Проспитесь с этой пьянки, а похмелье ох каким горьким будет!»
Но старичка не слушали. Ликовали.
Сгинули девяностые. Дерьмо и пена осели, пряники в магазинах бесплатно не дают. Состарились тогдашние сорокалетние. Справили, кто дожил, под самопальную водку юбилеи. А счастья больше у работных людей не стало. Однако кое-кто успел прислониться к дележу, как говорила Санина мать, основных фондов. Самое удивительное, что люди эти были далеко не самыми умными, образованными, прозорливыми. Можно приводить еще страницу с эпитетами, какими они не были. Но хапнули именно они. Как им это удалось? Но вот, однако, удалось!
Нету уже Саниной матери. Не с кем пофилософствовать на эти темы. Некого послушать о былом, далеком. Некому поведать думы свои. Герцены нынче перевелись.
Только иногда, в годовщину, когда поет молоденький Шевчук про осень, старый Санин пес кряхтит, встает с подстилки, заходит в комнату, нюхает воздух, долго глядит в телевизор, шумно дышит и вспоминает. Хозяйку, молоденького Саню, себя… Вспоминает, как носился по сугробам, догонял Саньку, потом убегал от него, как весело было обоим, каким вкусным был этот запах снега, воли, веселья молодости. Вспоминает, как его отпускали играть с молодыми, такими же, как он, красивыми, сильными собаками. Как они ласкались, терлись мордами, как пахли. Вздыхает, трется о хозяина. Саня гладит его. Говорит добрые слова. Пес зевает, ковыляет по длинному коридору к миске с водой. Лакает. Глядит на чашку с едой. Нюхает. Есть неохота. Плетется назад к мягкой подстилке. И дела ему нет до телевизора, перестройки, другого, нездешнего человеческого мира…