25 рассказов
Шрифт:
И как определить, какие великие, а какие – нет? Например, Пивнухин тоже писатель, но, явно, невеликий, роман о пьянке с улётом. Она, например, плачет над давней картиной «Калина красная», там и песня. Лицо – в куртку, поёт. Дождь сеет, прибивая пыль. Она ждёт открытия от этого леса, от костра, от Первомая. Лес зеленеет, земля пахнет, набираясь сил, дышит.
Клавдия Ивановна и её муж понимают: человек оступился, но он… Вряд ли убийца, который людей топором, будет другим, но нормальный выпрямится. Как ветка из-под снега. Мама-то ей говорила: «Не тронь чужое!»
От озера вопят. И вот меж деревьев мелькают. Ершова тащат. Валюха ревёт.
– Да не вой ты! – Лицо у Клавдии Ивановны белое.
– Искусственное давай! – И Мотова не малиновая.
Кладут к огню. Он мокрый. Синий. Не дышит.
– Раз, два, раз, два! – Мотова его руки крутит, они как плети. – Да не вой ты, Валюха!
Маркушев у берёзы. А Мотов помогает жене, давит на грудь Ершову. Изо рта Ершова хлюпает вода.
– Оживает! Ещё качай! – выкрикивает Мотова.
Ершов отфыркался. Лёг на бок на доске, как на кровати, двинув локтем спасительницу Мотову.
– Пусть дрыхнет, холера, – говорит Валюха.
Другие от волнения перебивают друг друга: он хотел в лодке, что у берега, но она дырявая, тонет. С трудом Мотов и Маркушев его вытянули.
Он спит, а они, как о покойнике: ценный грузоподъёмщик, горд трудом.
– Он нормальный мужик, – уверяет Мотов.
– Он у нас заводила. Но бывает. С кем не бывает? – торопливо Маркушев.
– Да, он трудовой и в семье тихий, – Валюха оправляет на муже наброшенную куртку. – Купили мы огород, ломить надо, дураков работа, ох, как любит, а он вспахал, и ни капли! Ни капли, бабоньки! Так, чуточку, да и говорит, мол, лягу…
С Ершова – на других. Как живут. Квартиры, мебель, ковры, книг дополна, правда, читать некогда, выкладываются на производстве, но люди они культурные, ходят в кино.
Сумерки, а они говорят. Для Щепёткиной.
– Да прекратите вы! – обрывает Мотова, и лица – к ней. Она – лидер, она скажет. – И Ершов, и Маркушев, и мой Мотов – гордость, опора. Рабочий класс. Он во все века при всех режимах! Мы, Надя, не толкаем ворованный товар. Ни копейки не крадём. Вон Клава с пятнадцати годков на фабрике, от которой ныне, к сожалению, один цех. И вся она в труде. А Валюха… Минус три декрета – остальные труд. О себе могу… Я окончила техникум, младше тебя была. Пролетарии мы. И ныне наш праздник!
– Счастье в труде? – Молвит тихо Щепёткина.
– И в труде, – кивает Мотов. – Иногда в дальнем рейсе с напарником один, да один. Бывает кого-нибудь подбросим.
– Ой, да заткнись, понятно, кого ты там подбрасывал! – Отмахнулась Мотова. – Я Надьке говорю: не о том она!
– Знать хочу.
– Знать хочет!
– Молодая она, – у Клавдии Ивановны любопытный взгляд.
– А я думаю: счастье в детях. Если б мой не пил, я бы больше имела детей, я люблю их! Когда маленькие, они такие миленькие! – Валюха сжимает руки у груди нежно, как младенца.
– Да,
Ранние звёзды. Дождя нет, небо глядит доверчиво.
– А ты, Надя, что, вот так и крутишь в голове? – Клавдия Ивановна неспроста взяла её в их семейную компанию!
– Молодёжь, она умная, а как работать, пусть, кто поглупей! – Вдруг в спину говорит Маркушев. – И на завод не идут. Не хотят у станка! А девки какие!
– Девки у дорог! – подхватывает Мотов.
– …хотят денег неправильным путём! – отрубает Мотова, глядя прямо на Щепёткину, и та клонит голову, как от удара.
– Да, да! – Клавдия Ивановна проницательная, и теперь неприятная (даже неприятней Мотовой), в голове видит мысли. – Не работа у тебя на уме, тайное! – как из-за начальственного стола, над которым портрет митрополита.
– Работу я люблю, пуговицы эти, а чё! – по-лагерному врёт Надька.
– Она уже! Даю вам честное коммунистическое!
Дядьки оба не врубились. Но Клавдия своему на ухо, Мотова – своему; и те глядят на Щепёткину, кивая головами: Мотов – длинной, Маркушев – круглой.
– Надя, мы тебе добра хотим! – елейно Клавдия Ивановна.
– Ой, беда, беда! – причитает Валюха.
– У каждого свой маршрут, – говорит Мотов.
– Не ладно так! – недовольна диалогом Клавдия Ивановна. – Мы тебе жениха найдём, и будете, как мы с Ильёй Никитовичем. Детки пойдут. У нас большие. Квартира, как конфеточка, где надо – в кафеле, где надо – лаком блестит, лоджия с цветами… Нормально?
– Ну, да, – неуверенно говорит Надя.
– Любо-дорого, – прямо сказку сказывает Маркушева, – ноги в ковёр, а в телевизоре коммунистическая демонстрация, крестный ход… Песню передадут складную. Вот эта хотя бы: «Довольна я моей судьбою!» Ну-ка, бабы, подпевай!
И заводят… Надя не подпевает, как-то стыдно с чужого голоса и о чужом счастье. Умолкли, лица победные.
– Дальше что?
– Что дальше?
– Ну, вот ноги в ковёр… А потом? Умрём. Черви… А родились для чего?
– Да не надо так! – глядит как на больную Клавдия Ивановна, – живи, трудись, учись, детей рожай. Не хочешь ковёр – не надо, не хочешь цветов – не сажай! Но не иди к тем, которые с дурманом! Эту секту при советской власти хотели убрать, не вышло. Верка Пименова в молитвах с пяти лет, как явился отец из лагеря. Давай-ка, Надюха, в церковь! Это «тренд», как говорят.
– Ой, спать охота, – зевает громко Валюха, – пойду в палатку.
И другие, оставив у костра Ершова с храпом и Щепёткину с думами.
Ночь. Электричка во тьме гремит, будто огромная собака на цепи.
Главного сектанта, отца Веры, и молодые зовут братом: «брат», да «брат». Он в одной камере (мелкий разбой) был с верующим, и уверовал. «И просветил сидящих во тьме и тени смертной» Мнение о церкви: «театр» В первый день Клавдия Ивановна предупредила: «Тебе, девке с кривоватинкой, не след с Пименовой-трясуньей».