А у них была страсть
Шрифт:
Она почему-то не стала мыть посуду – две вилки, два ножа, две тарелки и два красных от вина бокала. Она так все и оставила, вынеся на кухню. Но она не была пьяна. Она не стала пылесосить пол, очищать его от пепла, – особенно около постели было грязно. Только кровавую простыню выкинула. Еще подумала, что если бы кто решил сделать ее портрет, надо было бы оформить менструальной кровью. Потому что у нее всегда была менструация, когда в жизни происходило что-то важное… И вот она посмотрела на весь этот ужас и… ушла. С Критиком. Почему она не убрала?! Не вымыла, не замаскировала?! Чтобы как ни в чем не бывало,
Часть четвертая
– Послушайте, вы же не в первый раз в жизни убегаете. Он уже должен знать, ваш миленький. Вы что – влюбились, что ли? Бросьте вы.
– Что значит бросьте? Это уже случилось.
Женщина сидела в ателье у художника. Его рыжая подруга вернулась. А другая рыжая, заменяющая, была уже где-то в другой жизни. Но сейчас здесь были только Женщина и художник, без рыжих. И это было хорошо – Женщина любила художника одного.
– Ну что случилось, ну влюбились, прекрасно… А-а-а, я понимаю, вы, конечно, не тот человек, вам надо трагедии, в отеле перепихнуться вас не устраивает… Ну, милая моя, это жизнь. Вы знаете мою теорию – все будет, как решит женщина. Вы все решаете.
– В том-то и дело, что я не знаю, что решить. Почему я должна что-то решать?
Художник раньше редко курил гашиш, но теперь он, как Критик, говорил, что его это успокаивает, и курил все время. Теперь, он говорил, хоть спать может. С гашишем. Иначе у него голова разрывалась. Женщина говорила: «Вы станете наркоманом, Вилли». И тот, ловко переминая табак с гашишем на мраморной плите стола, хихикал: «Да, представляете, я, старый хуй, стану наркоманом. Бля-а, опизденеть можно!»
Они были знакомы уже черт знает сколько лет. И когда у художника не было этого шикарного ателье – а жил он в малюсенькой комнатенке на острове, – он приходил со своей еще еле шагающей дочкой к Писателю с Женщиной по субботам. После синагоги. Там давали водку, и художник пытался завязать нужные связи, чтобы получить ателье. Но он всех шокировал, говоря, что приехал из Палестины, и водку давали, а ателье нет.
Потом дали все-таки (не через синагогу), прямо напротив Бобура. И художник смеялся: «Хе-е, это они специально, чтобы я каждое утро вставал, смотрел бы на центр Помпиду и знал бы, что меня там никогда не выставят.
Потому что я уже почти там, напротив, а?! Хитро как!»
Он писал огромные картины, и Женщина называла их дверьми во что-то, входами. То ли во вселенную, в космос, то ли в правду. Что это было на самом деле, одному художнику известно, – ему таки было известно, потому что он принадлежал к питерской школе, там у них все было со смыслом. Критик говорил: «Я не знаю, что он делает. Но мне, пожалуй, нравится. И он мне нравится. Вилли – класс».
– Мы с моей красавицей купили плетку. И когда у нас наступает заёб, мы бьем друг друга. Вам, может, надо его бить? Или ему вас…
Женщина думала, что Писатель так жить не хочет. На вулкане. То есть под ним. Он все время боролся за то, что так он с ума сойдет – всю жизнь жить в ожидании, что что-то произойдет?!
– Но он же знает, что вы творческий человек. Что вам надо чего-то. Вы же не швея! И потом ему ваши выходки тоже нужны. Они его оживляют. А то он в своей дисциплине…
– Ох, это было пять-шесть лет назад. Он уже перешел в другой класс. Милославский мне написал: «Сменил пипки-да-попки на папки-да-мамки». Потряс! Смешно, да? Но в то же время это не совсем верно. Он уже в семьдесят втором году писал «Оду Красной Армии». Они, может, приняли это за кич? Ну и дураки.
– Как он в Москве выступал?
– А-а-а, они не понимают, что вот писатель, поэт, и не с ними. А он никогда с ними не был! Он всегда был Петькой Зыбиным. Надевал просто разные костюмы. Но с буржуазией, напыщенно говоря, никогда не был. А как иначе назвать советскую писательскую литературную среду – буржуазия. Со всеми их союзами и курортами. И они, видимо, не могут простить, что он не с интеллигенцией. Но интеллигенция советская буржуазна. А диссидентов он всегда презирал.
– Ой, бля, я их сам ненавижу. У меня тут живет один. Знаменитый. Он как привидение. Знаете, я его с женой часто вижу на улице – они меня не видят. Идут, она за ним, как с того света. Художнички…
– Зов крови, наверное, с годами становится очень сильным. Особенно когда касается не книги, а жизни, выживания. Помните, Зиновьев говорил, что благодаря революции его семья вылезла из деревни. У Петьки Зыбина тоже, видимо. А вот у интеллигенции не благодаря революции, а благодаря родству, папе-маме. У Татьяны Толстой – Толстые, люлька в кружевах, няня по-французски, у Ерофеева – дипломат отец, у остальных, более или менее известных, тоже – папа-писатель, редактор, режиссер. Кровь. А у Петьки Зыбина – папа офицер Советской Армии…
А вы вот какой-то полубастард. Я тоже. У мамы интуитивная тяга была к искусству и ничего больше. Писатель придумал лозунг: «Да здравствуют гении в первом поколении, а не посредственности с громкими фамилиями!» Какой крепкий у вас гашиш! Или вы очень много кладете?
– Да, на меня тоже что-то подействовало… Рюмашку водки хотите? Или вам не надо? – Художник подошел к холодильнику.
Он всегда так выпивал. В течение дня подходил к холодильнику, плескал в рюмочку ледяной водки, опрокидывал и обратно, в незакрытый холодильник бутыль ставил. Женщина не стала пить залпом, подносила рюмку к губам и потом облизывала губы.
– Ну а что, может, вам действительно поехать в Ленинград. Тут совершенно нечего делать. Могила, бля. Еще война начнется. Вообще мертвое дело. Особенно для меня. Кто будет покупать картины? Я потратил на телефон, моей красавице звоня… На пятнадцать тысяч пришел счет. Любовь, бля… Питер действует. Вы тогда приехали как охуевшая. Стихи такие жуткие написали, книгу… Вам надо что-то жуткое ведь…
– Он не связывает мою жизнь с творчеством. Он не понимает, что я могу страдать из-за того, что он писатель давно, а я недавно. Он иногда как дубина. Стихи я прихожу вам читать. Он не любит мои стихи.