А внизу была земля
Шрифт:
По машинам.
…Запасаясь для обманного маневра высотой, ИЛы гудели к Сивашам, к узкой гряде Арабатской отмели, выступавшей из воды вдоль восточного края полуострова. Веретенообразный нос летучей «семерки» Тертышного закрывал все впереди, кроме этой островной цепочки, Арабатской стрелки, и водной глади залива, — зеркальный бассейн парил, белесые клубы испарений прокатывались по нему волнами; залив и отрезанный ломтик Крыма ждали Тертышного, туда они скроются после удара. Взбираясь вместе с шестеркой повыше, он оттягивал, отдалял встречу, гадая, что произойдет раньше: залп вражеской зенитки или же разворот Комлева, увлекающий их вниз, за песчаный барьер, в безопасность.
С
Два года на войне Тертышный, все ведомый. Начал ведомым, погорел ведомый, поднялся, наладилось, пошло — опять ведомый. Арабатская стрелка, приближаясь, несла какое-то ему успокоение.
«Хай тебе грец!» — перекрестил себя на местный лад Тертышный, силясь покончить с прошлым, зная, что это невозможно, Наверно, я нетерпелив, думал он. Слишком нетерпелив. Порвать, поставить на прошлом крест — разом; жениться — разом; вознестись, все получить — разом… Но ведь обещано, обещано, и есть примеры… «Хай тебе грец, махновец!» — петушилась старуха хозяйка в селе Веселом, стегая хворостиной борова, залезшего к ней в огород. Она восклицала «махновец!» точь-в-точь, как отец в подобных случаях. Из Веселого отец со своим эскадроном двинулся на Крым, Фрунзе поднял их на Сиваш… Отец прошел, и я пройду, думал Тертышный. Пройду, — повторял он, представляя семейную эстафету со стороны, но так, как будто не отец и не он ее участники, а другие люди, о которых он прежде читал или слышал — Впрочем, это столь же мало его задевало, как тени высоких облаков, скользившие по крыльям и кабине. Пройдя Пологи, переваливая через Сиваш, устремляясь в отцовском направлении дальше, он постигал тяжесть собственных, самостоятельных шагов как неизбежность, находя в неторопливом, упорном их совершении незнакомую, скрытую доселе горькую отраду. Все стоящее требует терпеливого усилия, кропотливости, накопления, — все, вплоть до противоборства манящей, сверкающей внизу морской глади, — противоборства, которое, наконец, получало разрядку, выход…
Бросив бомбы, Тертышный в чистом, не замаранном разрывами небе мчался навстречу гряде, зная, что зенитка обманута, веруя, что все позади, отдаваясь радости желанного сближения с товарищами…
— Повнимательней, море скрадывает высоту, — подал по рации голос Комлев.
«Мин, наверно, полно», — решил Силаев, замечая на волнах одинокую шлюпку. В ней сушила весла парочка: голый по пояс белотелый парень и девушка в глухом свитерке. Сидя рядком, они не рыбачили, нет: «Мы на лодочке катались…» Настигнутые ревом моторов, они, похоже, не понимали, чьи это самолеты, чего от них ждать.
«Не гребли, а целовались!» — по-джентльменски, чтобы струя за хвостом не перевернула лодку, взмыл над ними Борис.
… - Идут!..
Моторов еще не слышно, но кто-то нетерпеливо высмотрел своих на горизонте.
— Два… четыре… шесть, — считают голоса вперебой. — Вся шестерочка, порядок.
Комлев? Кравцов? Братский полк? — уходили почти одновременно.
Яснеют очертания строя.
В полнозвучном гудении — спокойствие, на крыльях — отблеск сражения.
Строгий рисунок, которого держатся в воздухе ИЛы, восстановлен после боя, что признается и практикуется не всеми ведущими, поскольку возвращение с задания вольным порядком позволяет летчикам расслабиться, передохнуть. В плотном строю — престиж командира, унявшего свои и чужие нервы.
Собранные
Если бы не крайний левый ведомый.
Оттянулся, ломая симметрию, не старается сократить разрыв.
Крутым нырком ведущий разрушает свое творение — строй, позволяя каждому из летчиков на виду аэродрома блеснуть личным умением. Довоенная школа, закалка воздушных парадов по случаю Дня авиации — и дух фронтовой вольницы, не уставная, своеобычная манера роспуска ведомых… Комлев!
Летчики вторят ему, состязаясь в искусстве вписываться в круг, только крайний левый выпадает из общей молодецкой игры.
— Телепается, — говорят о нем на земле. — Совсем не может.
— Опыта нет, новичок. Гузора, наверно. В конечном-то счете рохля-новичок оттеняет образцовую выучку комлевского ядра.
— Как увел капитан шестерку, так и привел. Без сучка без задоринки. В целости и сохранности.
Вот что важно после Акимовки!
Есть люди, перед войной не гнутся, — колебнувшаяся было уверенность в этом восстановлена.
Первое проявление чувств — сразу после посадки.
Каждый полон собой. Своей завершившейся работой, своей усталостью, своим восторгом, своим ожесточением, своим переживанием, бесконечным и неизъяснимым, как сами жизнь и смерть, жернова которых обминают летчика.
— Ну, «эрликоны» дали! Вначале ничего, а потом стучат, стучат, не захлебнутся.
— Против зенитки Иван выделялся?
— Я бил! — заверяет Иван.
— А они вдогон! В бок вмазали, во пробоина!
— Не будь бронедверки, Колька бы сейчас не лыбился.
— Ты с разворота аварийно бросил?
— Прицельно!
— Я следом шел, видел, как все добро посыпалось.
— Прицельно, что ты! — Как всегда, под сильным впечатлением уверения безаппеляционны.
— Прицельно — не прицельно, рядить не будем, а взрыв и три факела есть.
— Правая пушка опять отказала!.. Пусть инженер сам слетает, если совести нет… Все обратно привез, все!
— Склад горючки у них?
— На переднем-то крае? Снаряды, наверно. Как ахнуло!
— Мне телега подвернулась…
— Те-ле-га… Кухонная двуколка. Кофе с бутербродами. На завтрак.
— Ты видел?
— Кофе с бутербродами?
«Три факела», то есть три пожара, и мощный взрыв подтверждены единодушно, во всем слышна радость успеха.
Молодой летчик Гузора, приплясывая, скидывает парашют. Левый сапог его разодран, губы спеклись, крупные, навыкате глаза блуждают. Он как бы ошарашен, верит себе и не верит, мажорный гомон стоянки не воспринимает, ждет, когда выберется из своей кабины его стрелок, краснолицый увалень старшина. Стрелок едва ли не годится летчику в батьки, ему аж за тридцать, и боевым опытом он побогаче Гузоры.
— Но ты видел? — несмело подступается Гузора к старшине.
В пылающих глазах летчика и торжество, и ужас, и сомнение…
— Парашютиста? — отзывается старшина.
— «Фоккера»! Рыло тупое, круглое…
— Справа?
— Да слева же, слева!
Впервые «фокке-вульф» пронесся в такой близи, что Гузора увидел грязь, присохшую на клепаном его хвосте, облупившийся «фонарь» кабины, чуть ли не буковки на тусклом эбоните шлемофона. Он поражен этим зрелищем, жутким и необъяснимым: ведь «фоккер» молнией пронесся слева, внутри боевого порядка их шестерки… а стрелок в ответ мычит. А земля, стоянка обступают Гузору обыденным: механик интересуется наддувом, звеньевой торопит куда-то перерулить… И не сводит с Гузоры глаз прибывший в полк накануне, совсем еще молоденький летчик, которому все это предстоит. Лицо его от ожидания и нетерпения бледно.