Абу Нувас
Шрифт:
Фадл ехал немного поодаль, все так же спокоен и сдержан; тем надменнее казалась посадка Яхьи ибн Абладдаха, который старался опередить своего спутника хотя бы на вершок, но это ему не удавалось — как-то тихо и незаметно Фадл оттирал его, отчего Яхья еще больше пыжился. Хасану угадал что-то зловещее в спокойствии своего покровителя.
— Глупец, — прошептал он, глядя на Яхью с жалостью. — Думает, что именно в его честь устроен такой торжественный въезд!
— Что ты сказал, господин? — спросил Лулу, который стоял, открыв рот, рядом с ним. Хасан щелкнул его по лбу:
— Не спрашивай
Хасан лихорадочно записывал строку за строкой, боясь забыть их. Это была искусная похвала и Фадлу, и Харуну, так что каждый из них мог принять ее на свой счет. Возбужденный зрелищем, он работал легко, без напряжения, и стихи выходили легкими, простыми и вместе с тем величественными, как содержание черного и белого цвета в торжественной процессии. Хасан был уверен, что сегодня за ним пришлют, и поэтому торопился. Стихи были готовы к вечеру — пятьдесят строк, за которые, он не сомневался, халиф заплатит не меньше, чем за первый мадх. Он перечитал, и остался доволен. Привычная память впитала мадх без малейшего усилия — что такое пятьдесят строк, когда Хасан заучил наизусть целые диваны!
За ним прислали уже после того, как стемнело, когда он едва не поддался разочарованию. Стал снова просматривать стихи, и на этот раз они показались ему гораздо хуже. Он едва не изорвал лист, но тут вбежал Лулу:
— Господин, тебя спрашивают!
Нарочито медленно, чтобы мальчик не заметил, как он взволнован, Хасан повернулся к невольнику и спросил:
— Кто?
— Посланец от повелителя правоверных! — выпалил Лулу, переводя дыхание.
— Не сопи в присутствии поэта повелителя правоверных! — строго сказал Хасан, и тот послушно закрыл рот и затаил дыхание. Не выдержав, Хасан рассмеялся:
— Зови своего посланца!
Вошел затянутый в черное стражник.
— Повелитель правоверных просит поэта Абу Али аль-Хасана ибн Хани прибыть сегодня на торжественный прием и заготовить по этому поводу приличественные стихи, — еле разжимая губы, сказал он.
Хасан встал и так же чопорно ответил:
— Поэт Абу Али аль-Хасан ибн Хани просит достойного посланца соблаговолить выслушать и, если нужно, доложить, что вышеупомянутый поэт вместе с приличествующими стихами будет иметь честь пожаловать на торжественный прием, а также просит достопримечательного посланца протянуть свою многоуважаемую руку и соблаговолить принять недостойный его высокой милости золотой за радостную весть.
Хасан протянул стражнику золотой. Тот, взяв монету, удивленно спросил:
— Ты что, бесноватый?
— О достойнейший, наконец-то я слышу из твоих высокочтимых уст подобающие слова. Ведь сказано в Благороднейшем Коране: «И мертвое оживляет». Без сомнения, это сказано о золоте. Иди же, высокочтимый, и постарайся не окаменеть по дороге.
Стражник, пожав плечами, вышел, а Хасан почувствовал, что его возбуждение немного улеглось, решил сразу же отправиться в Хульд.
Улицы все еще были оживленными, но Хасан легко пробирался среди прохожих, расступавшихся перед всадником в богатой одежде. Теперь Хасан мог содержать своего скакуна в лучшей конюшне Куннасы. Конь был не хуже того, на котором
Все было как всегда на торжественных приемах. Хасану показалось только, что Харун необычайно бледен и как будто чем-то встревожен. Хасан первым из поэтов прочел свои стихи, и Харун благосклонно кивнул, снял рубиновый перстень и передал его Хасану. Перстень стоит не меньше, а может быть, и больше, чем жемчуг. Он так красив, что, когда Хасан, поклонившись, надел дар халифа на палец, он понял, что не решится продать его. «Пусть бы лучше дал деньгами!» — с досадой подумал Хасан.
Другие поэты тоже восхвалили повелителя правоверных, и вдруг все словно замерло. Тишина была такой долгой, что Хасану стало страшно.
Наконец халиф сделал знак разойтись, и Фадл стал провожать наиболее почтенных гостей к дверям. Проходя мимо Хасана, он шепнул ему:
— Ты можешь остаться, если хочешь позабавиться.
Поэт смотрел на свой перстень и слегка поворачивал его, любуясь кровавым блеском камня. Больше всего он желал бы вернуться домой, послать Лулу за друзьями и отпраздновать богатый подарок за чашей розового вина — уже не самого дешевого, как раньше. Но он не осмелился уйти — пожелание Фадла равнозначно приказу. Фаворит халифа сдержан, однако Хасан на себе убедился, как долго он помнит зло, даже если не ты виноват, не ты причина случившегося. Он высказывает приказания в мягкой, даже шутливой форме, но никто не может ослушаться, даже Харун.
В зале кроме халифа остались Фадл ибн ар-Раби, Бармекиды — Фадл, Яхья и Джафар, Яхья ибн Абаллах и в стороне от возвышения — Хасан, прислонившийся к мраморной колонне, почти слившийся с ней.
Хрустальные плошки горели ярко, освещая лицо Харуна. Он был так же бледен, смотрел куда-то вглубь зала. Тишина становилась все более зловещей: никто не проронил ни слова, никто не двигался, только Яхья, видно почуявший опасность, беспокойно ерзал на сиденье. Наконец Харун повернулся к Фадлу:
— Ты хорошо выполнил мое поручение и не дал разгореться огню смуты. Не сомневайся, мы не забудем твоих заслуг.
Фадл молча поклонился. Совсем другим тоном Харун обратился к Яхье:
— Ты прибыл к нам, не стыдясь того, что пытался возбудить чернь против нас и нашей власти. А теперь ты сидишь здесь, рядом с троном повелителя правоверных, и не опасаешься гнева и мести Аллаха, Повелителя миров?
Испуганный Яхья поднялся:
— Ты ведь дал мне аман, повелитель правоверных…
— Аман? — прервал его Харун. — Не может быть безопасности и пощады для врагов Аллаха. Где эта бумага?
Фадл протянул ему грамоту, будто держал ее наготове, и Харун, растянув пергаментный свиток, с усилием разорвал его и бросил под ноги Яхье.
Хасан притаился у колонны. Его била дрожь. Он закусил рукав, чтобы не стучали зубы и, не отрываясь, смотрел на Харуна — тот был красив в гневе, как древний арабский герой: мертвенно-бледное лицо, бурно раздувающиеся ноздри, горящие глаза.
— Эй, Масрур! — крикнул Харун, и когда знаменитый глава телохранителей, склонился перед ним, приказал: — Уведите этого врага Аллаха и мусульманской общины в подземелье, и чтобы цепи его были тяжелыми, как тяжелы его прегрешения против власти сынов Аббаса.