Ацтек. Том 2. Поверженные боги
Шрифт:
Правда, испанцы с самого начала почему-то принимали ленты в клюве орла за змею и замечали, что в отличие от птицы змея не слишком похожа на настоящую. Я, разумеется, пытался втолковать им, что орел вовсе не ест змею, а держит в клюве переплетенные ленты, символизирующие огонь и дым, то есть войну. Однако людям, не знакомым с нашей системой письма, уразуметь это было трудно, и в конце концов я решил дать покупателям то, что они хотят. Переделав рисунок, я помог Ждущей Луне изменить образец, и с тех пор у нашего орла красовалась в клюве вполне узнаваемая змея.
Поскольку мой товар расходился хорошо, у меня появились подражатели, причем они уже изображали орла только со змеей, без всяких лент. Но работы Бью все равно продавались лучше других, так что торговля моя особо не пострадала. Меня даже забавляло, что я фактически создал новый вид товара. Как ни печально, но, похоже, это единственное, что останется от меня после смерти в этом мире. В жизни мне довелось заниматься очень многим, я был даже причислен к знати и не так давно являлся видным, влиятельным и богатым человеком. В ту пору я поднял бы на смех любого, вздумавшего сказать: «Ты закончишь свои дни и дороги уличным торговцем, продающим наглым чужеземцам маленькие вышивки с изображением символа Мешико, причем переделаешь его им в угоду». Я постоянно думал об этом, сидя день за днем на рынке со своим товаром, и посмеивался. Так что покупатели
Однако оказалось, что и это занятие стало не последним в моей жизни, ибо пришло время, когда Бью окончательно лишилась зрения, да и пальцы ей отказали, так что заниматься вышивкой она больше не могла. Мы жили на то, что удалось скопить, и Ждущая Луна часто и с раздражением заявляла, что пора бы уже смерти выпустить ее из ее мрачной темницы скуки, усталости, неподвижности и страданий.
Возможно, очень скоро и я, не имея никакого занятия, кроме существования как такового, пожелал бы подобного освобождения и для себя, но именно тогда, почтенные братья, его преосвященство призвал меня, попросив поведать о минувших временах. Это оказалось очень кстати, поскольку позволило мне отвлечься от невеселых раздумий и поддержало во мне угасавший интерес к жизни. Конечно, мои отлучки означают для Бью часы еще более тягостного, одинокого заточения, поскольку теперь я лишь вечерами возвращаюсь в нашу лачугу. Когда мне придется остаться там окончательно, я постараюсь, чтобы это мучительное заточение не стало слишком изнурительным для нас обоих. Кстати, замечу, что последний след, оставленный мною в этом мире, меня больше не радует. Пойдите на рынок Тлателолько и увидите, что эмблема Мешико до сих продается со змеей вместо лент. Хуже того — и это особенно меня огорчает, — вы также услышите там, как наши сказители вплетают эту придуманную не так давно, но уже превратившуюся в одно целое с орлом змею в самые почитаемые легенды Мешико. Сплошь и рядом можно услышать что-нибудь вроде: «Так знайте же, что когда наш народ впервые пришел сюда, в этот озерный край, и когда мы еще звались ацтеками, наш великий бог Уицилопочтли повелел нашим жрецам поискать место, где рос кактус нопали, на котором сидел орел, поедающий змею…»
Что ж, пожалуй, на этом я и закончу свой рассказ. Я не могу повлиять на некоторые весьма печальные заблуждения, как и не могу изменить некоторые свершившиеся и достойные куда большего сожаления факты. Но зато я правдиво рассказал историю своей жизни и страны, в которой я жил и даже сыграл какую-то роль, и в моем рассказе нет ни одного слова вымысла. В чем я и целую землю или, по-вашему, клянусь.
Да, может быть, в некоторых местах моего повествования остались бреши, через которые ваше преосвященство желал бы перекинуть мостик. Или вы хотите задать мне какие-нибудь вопросы? Или уточнить детали? Если так, то прошу отложить это на будущее и предоставить мне передышку.
Я прошу ваше преосвященство разрешить мне покинуть его, почтенных писцов и эту комнату в здании, некогда бывшем Домом Песнопений. И дело тут не в том, что я устал говорить, или к рассказанному мной уже нечего добавить, или мне кажется, будто вам надоело меня слушать. Нет, я прошу об этом совсем по другой причине, ибо вчера, когда я вернулся вечером в свою хибару и присел на постель к жене, произошло нечто неожиданное. Ждущая Луна сказала, что она меня любит! Что она любила меня всегда и любит до сих пор. Поскольку никогда прежде Бью даже не заикалась ни о чем подобном, мне кажется, что ее долгий и мучительный путь близится к завершению, и когда настанет конец, я должен быть рядом с ней. Мы с ней оба одинокие изгои, и больше у нас в целом мире никого нет. Прошлой ночью Бью сказала, что полюбила меня с той самой первой давней встречи в Теуантепеке, в дни нашей зеленой юности. Но она потеряла меня, потеряла раз и навсегда, когда я решил отправиться за пурпурной краской. Если помните, они с сестрой тянули тогда жребий, кому из них пойти вместе со мной. Жребий выпал Цьянье, ей в итоге достался и я, но Ждущая Луна сохранила свое чувство и так за всю жизнь и не встретила другого мужчины, которого смогла бы полюбить. Я даже подумал: отправься тогда со мной Бью и стань она моей женой, сейчас, наверное, рядом со мною была бы Цьянья. Но эту мысль прогнала другая: неужели я хотел бы, чтобы Цьянья страдала точно так же, как страдает Бью? Мне оставалось лишь пожалеть жену, тем паче что слова любви звучали в ее устах так печально. Я, однако, заметил, что она всю нашу жизнь выбирала весьма странные способы показать свою любовь, и припомнил ей куклу, вылепленную из пропитанной моей мочой земли. Помните, я говорил, что так делают колдуньи, когда хотят навести порчу? В ответ Бью еще более печально сказала, что вовсе не желала причинить мне вред, но, долго и тщетно дожидаясь, когда я захочу разделить с ней ложе, решила добиться этого с помощью ворожбы. Я молча сидел рядом с ее постелью, вспоминал прошлое, и размышлял о том, каким глупым, слепым и глухим был все эти годы. Можно сказать, я был большим калекой, чем Бью сейчас. Разве я не мог догадаться, что женщине не подобает первой объясняться мужчине в любви? Что Ждущая Луна, уважая обычаи, скрывала свои чувства за той показной дерзостью, которую я столь упорно и недальновидно принимал за насмешливое презрение? Если Бью изредка и позволяла себе хоть какие-то намеки (например, заметила, что ее не зря назвали Ждущей Луной, она всю жизнь только и делает, что ждет), то я все равно ничего не замечал и не понимал, хотя мне всего-то и надо было — протянуть ей руку. Да, я любил Цьянью, продолжал любить ее всегда и буду любить до последнего вздоха. Но разве та любовь пострадала бы, сумей я откликнуться на любовь Бью? Аййа, что тут говорить! Сколько лет прошло зря, сколько возможностей упущено, и все по моей вине! Я сам лишил себя многих радостей, но, что гораздо хуже, лишил счастья и Ждущую Луну, ждавшую, пока я прозрею, до тех пор, пока не стало слишком поздно. Как хотелось бы мне восполнить упущенное, но это невозможно! Как хотелось бы мне, пусть запоздало, слиться с ней в акте любви, но это, увы, тоже невозможно! Мне только и оставалось, что сказать ей:
— Бью, жена моя, я тоже тебя люблю.
Она не могла ответить, ибо слезы лишили ее последнего голоса, и лишь протянула мне руку. Я нежно взял ее, пожал, и мы, наверное, сцепили бы наши пальцы, но даже это оказалось невозможно, поскольку пальцев у Бью уже не было. Ибо она, как, наверное, вы, мои господа, уже догадались, «пожираема богами». Что это значит, я вам уже рассказывал, а потому не стану возвращаться к этой теме и описывать, что именно в этой женщине, некогда столь же прекрасной, как Цьянья, боги пока еще оставили не съеденным. Я лишь сидел рядом с ней, и мы оба молчали. Не знаю, о чем думала Бью, но я вспоминал те годы, которые мы прожили вместе и в то же время порознь. Сколько времени и сколько любви мы, не заметив, растратили впустую! А ведь они — и время, и любовь — это единственное во всем мире и во всей нашей жизни, что нельзя купить, но можно только потратить. Прошлой ночью мы с Бью наконец объявили друг другу о своей любви… но сделали это так поздно, слишком поздно. Все
Боги ниспослали мне немало щедрот и возможностей совершать достойные поступки, и если мне и стоит о чем-то сокрушаться, так лишь о том, что они отказали мне в последней своей милости — возможности уйти из жизни прежде, чем все мои достойные деяния остались в далеком прошлом. Мне давно пора умереть, но я все еще жив, хотя, возможно, что и на это у богов были свои причины. Если не считать тот памятный ночной разговор пьяным бредом, то придется поверить в то, что два бога сочли возможным и нужным сообщить мне, какими соображениями они руководствовались. А если помните, то боги тогда сказали, что мой тонали состоит не в том, чтобы быть счастливым или несчастным, богатым или бедным, деятельным или праздным, уравновешенным или вспыльчивым, умным или глупым, веселым или унылым, хотя все это, разумеется, было в моей долгой жизни. По мнению богов, мой тонали предписывал мне принимать без робости все испытания и не упускать возможность жить как можно более полной жизнью и стать участником как можно большего количества событий — великих и малых, имеющих историческое значение и самых заурядных. Но боги мне также сказали — если только это были боги и если они говорили правду, — что истинная моя роль в этих событиях состоит лишь в том, чтобы запомнить их и рассказать все тем, кто придет вслед за мной, дабы события эти не были преданы забвению. Так вот, именно это я сделал. Я поведал все, за исключением, быть может, случайно упущенных мелких подробностей. Ваше преосвященство, если ему будет угодно, может расспросить меня еще о чем-то особо, мне же на ум больше ничего не приходит.
Как я и предупреждал в самом начале, мне не о чем было рассказывать, кроме как о собственной жизни, а она вся в прошлом. Если у меня и есть хоть какое-то будущее, то мне не дано его предвидеть, да и не думаю, чтобы я этого хотел. Мне вспоминаются слова, которые я так часто слышал во время долгих своих поисков Ацтлана. Эти слова еще повторил Мотекусома в ту ночь, когда мы сидели с ним под луной на вершине пирамиды в Теотиуакане, и в его устах они прозвучали как эпитафия: «Ацтеки были здесь, но ничего не принесли с собой, когда появились, и ничего не оставили, когда ушли». Ацтеки, мешикатль… — какое название ни предпочти, мы все равно уходим. Мы растворяемся, нас поглощают другие народы, мы рассеиваемся, и скоро нас не останется вовсе. Не останется даже воспоминаний, да и вспоминать будет некому. То же самое относится и ко всем другим порабощенным вами народам: они исчезнут или изменятся до неузнаваемости. В настоящее время Кортес собирается основать новые поселения на побережье Южного океана. Альварадо сражается, чтобы завоевать племена джунглей Куаутемалана. Монтехо изо всех сил пытается покорить более цивилизованных майя с полуострова Юлуумиль Кутц, а Гусман ведет бои против непокорных пуремпече в Мичоакане. Во всяком случае, все эти народы, как и мешикатль, могут утешаться тем, что сражались до последнего. Они уйдут из истории с честью, чего нельзя сказать об иных, вроде жителей Тлашкалы, теперь горько сожалеющих о том, что они помогли вам, белым людям, ускорить захват Сего Мира. Я только что сказал, что невозможно предвидеть будущее, но это не совсем верно. Кое-что я предвижу вполне отчетливо. Достаточно вспомнить сына Малинцин Мартина, чтобы предсказать скорое появление все большего числа мальчиков и девочек с кожей цвета дешевого, разбавленного водой шоколада. Вот, пожалуй, чем все и закончится: не истреблением народов Сего Мира, но разбавлением их крови; постепенно все станут никчемно одинаковыми и одинаково никчемными. Конечно, в этом мне очень хотелось бы ошибиться. Вдруг где-то в наших землях найдутся народы, столь непобедимые или хотя бы столь отдаленные, что их оставят в покое, и тогда, быть может, когда-нибудь… Аййо, если бы мне и хотелось продлить свои дни, то лишь затем, чтобы увидеть, что может случиться тогда. Мои собственные предки не стыдились называть себя народом Сорняка, ибо сорная трава, никому не нужная и неприглядная с виду, обладает поразительной стойкостью и жизненной силой и извести ее почти невозможно. Лишь после того, как народ Сорняка создал цивилизацию и сорные травы сменились изысканными цветами, цветы эти оказались безжалостно срезаны. Цветы прекрасны, благоуханны и желанны, но они так уязвимы и бренны!
Может быть, где-то в глухомани Сей Мир уже породил или породит другой народ Сорняка, тонали коего будет состоять в том, чтобы расцвести, и белые люди уже не смогут извести его под корень. Может быть, этому народу удастся добиться той славы и того величия, какого добились мы, и я тешу себя надеждой, что среди этих грядущих вершителей истории могут оказаться и мои потомки. Я не говорю сейчас о семени, оставленном мною в южных землях: тамошний люд выродился настолько, что даже свежая кровь мешикатль ничего не изменит. Но ведь на севере, там, где я скитался в поисках нашей прародины, есть Ацтлан, а я давно уже догадался, что имел в виду Младший Глашатай Тлилектик-Микстли, приглашая меня непременно посетить его город, ибо там меня ждет приятный сюрприз. Сначала я толком не понял, о чем речь, но потом, вспомнив, сколько ночей провел в постели с его сестрой, я гадал лишь о том, мальчик у меня родился или девочка. Могу сказать лишь одно: тот или та, в чьих жилах течет моя кровь, не проявит робости и нерешительности, если вдруг новый народ Сорняка вздумает покинуть пределы своего болота. Ну что ж, тут я могу только от души пожелать им успеха.
Но я снова отвлекся, что вызывает законное раздражение вашего преосвященства. Итак, сеньор епископ, я еще раз прошу вашего позволения удалиться. Я пойду к Бью, сяду с ней рядом и буду говорить ей слова любви, ибо хочу, чтобы перед тем, как заснуть сегодня, и перед тем, как заснуть последним сном, она слышала именно эти и только эти слова. Когда же она заснет, я встану, выйду в ночь и буду долго бродить по пустынным улицам.
EXPLICIT [22]
22
Здесь: пояснительная сопроводительная записка; букв. — объясняет (лат.).