Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой [Т.1]
Шрифт:
О. Э.: "Николай Степанович говорил о "физической храбрости". Он говорил о том, что иногда самые храбрые люди по характеру, по душевному складу бывают лишены физической храбрости… Например, во время разведки валится с седла человек — заведомо благородный, который до конца пройдет и все что нужно сделает, но все-таки будет бледнеть, будет трястись, чуть не падать с седла… Мне думается, что он (Николай Степанович) был наделен физической храбростью. Я думаю. Но, может быть, это было не до конца, может быть, это — темное место, потому что слишком уж он горячо говорил об этом… Может быть, он сомневался…"
О. Э.: "К характеристике друзей: он говорил — "У тебя, Осип, пафос ласковости!" — понятно это или нет? Неужели понятно? Даже страшно!"
АА
О. Э. сообщает, что скоро будет издаваться новая книжка его стихов — вернее, не новая книжка, а старая — новым, дополненным изданием.
Я: "А как будет называться она?"
О. Э.: "Боюсь, надо будет придумывать новое название, чтоб затушевать переиздание в Госиздате".
О. Э. открывает шкаф и достает только что вышедшую книгу его "Шум времени". Ему не нравится обложка; ему кажется странным видеть на обложке название "Шум времени" и тут же внизу "Изд. Время". Ему не нравится бумага… А о содержании этой книжки О. Э. говорит, что он стыдится его. (Потом, когда он при АА сказал то же самое, АА возразила ему очень решительно, что ему не следует бранить себя и что не надо такой ложной скромности.)
О. Э., на том основании, что книжка эта его не удовлетворяет, до сих пор не подарил ее и даже не дал для прочтения Анне Андреевне. Мне он все-таки (после моих приставаний) дарит эту книжку и надписывает (но надписывает уже вечером, прощаясь со мной). Надпись такая: "Павлу Николаевичу Лукницкому в знак искреннего уважения. Детское Село, 5.IV.25. О. Мандельштам".
Возвращаясь с веранды, АА и Н. Я. застали нас за таким занятием: я читал из своего литерат. дневника выдержки, касающиеся разговора О. Э. с Е. И. Замятиным у ворот "Всемирной литературы", а О. Э. громко смеялся, причем весь вид его вполне совпадал с видом птенца, высунувшего из гнезда голову и до глубины своей души счастливого. Решительно, диван противоречит стилю О. Э.! Ему нужно всегда сидеть на плетеных стульях с высокими спинками, сидеть выпрямившись, и так, чтобы не было сзади тяжелого фона, мешающего впечатлению, производимому быстрыми поворотами его высоко вскинутой головы. Может быть, зало — полутемное, с острыми и строгими линиями потолка и стен, с тяжелыми и топорными, пропитанными схоластической важностью стульями, с большим столом, в полировке которого тонут напыщенные многовековые рассуждения на тему о существе Бога, рассуждения, упавшие в эту полировку во время тяжелого перелета из уст одного к ушам 12-ти других, ученых и забывших о существовании времени богословов, — может быть, такое зало — по контрасту с внешностью и по сходству с внутренним содержанием Осипа Эмильевича — явилось бы тем, что мы привыкли называть стилем данного человека.
О. Э. смеялся от души, когда я читал свой дневник; он указал на то, что разговор передан правильно, и даже попросил прочесть мою запись снова — для Анны Андреевны.
Когда АА усомнилась, был ли действительно в этом разговоре такой — тайный — смысл. О. Э. подтвердил, что был в самом деле, и именно такой.
1 час дня — я постучал в дверь к Анне Андреевне. Вероятно, до того, как АА здесь поселилась, душа этой комнаты совершенно походила на душу своей соседки. Но с той самой минуты, как АА впервые переступила порог этой комнаты, с той минуты что-то совсем неуловимое в этой комнате переменилось… Что-то в ней стало характерным для Анны Андреевны. Было ли это особое, по-новому, расположение мебели, были ли это большие, шитые черным шелком ширмы — так странно, но удачно дисгармонирующие с белизной стен и света, поющие о том, о чем может петь большой католический черный крест на груди женщины, в платье которой нет другого цвета, кроме ослепительно-белого. Или, может быть, это была тень, которую уронила на кровать, на столик у кровати и на целую треть комнаты большая, из грубой серой холстины занавесь, безропотно повисшая на 3-ем, последнем окне этой комнаты… Не знаю, что это было, не знаю, в чем было это характерное… Я даже думаю, что, может быть, все эти
АА в белой фуфайке, одетая, лежала на постели; серый плед взволнованно застыл на ее ногах. АА щекой прижалась к подушке, не смеялась, как всегда, не отыскивала в каждом предмете и в каждом сказанном слове какого-нибудь "неправедного изгиба", какой-нибудь узенькой прорехи, скрытой под тепленьким покровом обыденного; не отыскивала — как она делает всегда, для того чтобы одним намеком, одним движением голоса, одной интонацией сдернув этот покров, показать самому этому предмету, самому этому слову — сколько в нем скрытого, неожиданного и детски-смешного. Беспечной веселости, которой АА всегда так искусно замаскировывала свое настоящее, действительное, сегодня не было. Я заметил ей это, спросил, почему такая грустная она?
АА: "Вы должны знать — ведь я говорила, что так будет! У меня ничего не болит, вы видите, я могу ходить, температура не повышается… Как будто все хорошо — а вместе с этим я так ясно чувствую, как с м е р т ь л о ж и т с я с ю д а", — и произнося "сюда", пальцами коснулась своих волос и лба…
Неужели вправду на нее может действовать так Царское Село, со всеми воспоминаниями, с ним связанными?
АА: "Вы помните, какой я была в Петербурге, — пусть это было нервное возбуждение, пусть — но я была такая веселая! Мне так не хотелось ехать сюда…"
Я: "Но здесь Вы все-таки лечитесь, уход за Вами хороший… Хороший или нет, скажите?"
АА: "Хороший… Но там лучше было, там Маня была, я за каждым пустяком могла ее крикнуть, а здесь я стесняюсь…"
Ну, конечно — АА стесняется, ей не приходит в голову, что если она лишний раз позвонит прислуживающей, с той розовой и здоровенной ничего не сделается, между тем как для нее каждое лишнее усилие — вредно, каждое отзывается на ее здоровье.
Я: "Но там — подумайте только — разве можно было бы больной оставаться там? Помните, Валерия Сергеевна пришла к Вам и сказала: "Аня, да у тебя тут табачный дым облаком клубится!". — Мне было стыдно тогда — это ведь я так накурил тогда… Там все так было — ни водопровода, ничего самого необходимого для всякого здорового, а не только для больного человека…"
АА: "Я там и не лечилась совсем… Не лечилась — но зато и болезни не чувствовала… А здесь — видите — лечусь…"
В 3 часа, за час до положенного по расписанию обеда, АА предложила мне пойти со мной на Малую улицу — показать мне дом Гумилевых. В ответ на мое беспокойство — не слишком ли она утомлена для такой прогулки, не будет ли ей такая прогулка вредна, — АА уверила меня, что ей даже следует немного гулять и что это будет только полезно.
АА: "Не знаю только, успеем ли мы вернуться к обеду… Хотя это недалеко… Пойдемте…"
Надели шубы, вышли. Солнце ясное, милое… Воздух чистый… Но снег еще не весь растаял, и грязи и грязных луж местами не обойти. Идем — неторопливо. АА лучистым взором показывает мне на дома, с которыми связаны какие-нибудь ее воспоминания, и рассказывает их. Идем по Московской… АА указывает на белый собор: "Вот в этом соборе Николай Степанович говел последний раз, в … году. А вот это — Гостиный двор", — и АА перевела глаза направо: — "А там, дальше — гимназия, в которой я училась, только тогда она была совсем другая — теперь ее перестроили… Увеличили ее — пристроили сбоку и надстроили вверх"…