Ада, или Эротиада
Шрифт:
— И это безнадежно? Все, никакой надежды? Так теперь я умру, да?
— Уже мертвы, мистер Рак! — сказала Ада.
Во время всего этого кошмарного разговора Ада поминутно бросала косые взгляды по сторонам и заметила наконец под тюльпанным деревом, довольно-таки далеко, вот он, взбешенный Ван, стоит подбоченясь и, запрокинув голову, пьет пиво из бутылки. Оставив хладный труп лежать на бортике бассейна, Ада направилась к тюльпанному дереву, стратегически избрав путь между авторшей — которая клевала носом в шезлонге (с деревянных подлокотников розовыми грибочками свисали ее пухлые пальцы), по-прежнему не ведая, что там колдуют над ее романом, и заглавной матроной, в данный момент ломавшей голову над любовной сценой, в которой говорилось об «ослепительной красоте юной владелицы замка».
— Послушай, — проговорила Марина, — как играть эту «ослепительную красоту»? Что вообще значит это «ослепительная»?
— Бледни
— Ладно, — сказал Вронский, — давай разбираться с этим дурацким сценарием. Герой покидает патио с бассейном, и поскольку мы хотим делать это в цвете…
Ван покинул патио с бассейном и зашагал прочь. Свернул в боковую галерею, что вела в лесистую часть сада, незаметно переходящую в собственно сад. И тут оказалось, что Ада спешит за ним вдогонку. Приподняв локоть и обнажив подмышку с темной звездой, сдернула на бегу купальную шапочку и, тряхнув головой, выпустила на волю бурный поток волос. Люсетт, в цвете, семенила следом. Из сострадания к босым ножкам сестренок Ван изменил свой путь, перейдя с усыпанной гравием дорожки на мураву лужайки (обратно действиям д-ра Эро , преследуемого Альбиносом Невидимкой в одном из величайших английских романов) {71} . Они нагнали его во Второй Рощице, Люсетт мимоходом подобрала сестрицыны шапочку и темные очки — темные очки томной Адочки, как можно их бросать! Аккуратная моя Люсетточка (никогда тебя мне не забыть…) положила оба эти предмета на пень рядом с пустой бутылкой из-под пива, припустила вперед снова, опять вернулась, внимательно взглянула на гроздь розовых грибков, облепивших кургузую дощечку шезлонга, исторгавшего храп. Повторение дубля, повторение экспозиции.
74
Эро — так, проглатывая первую букву, полицейский из уэллсовского «Человека-невидимки» именует вероломного приятеля главного героя. (прим. В.Д.)
— Ты злишься из-за… — начала Ада, догнав его (уже заготовив фразу, дескать, в конце концов, надо же проявить вежливость к настройщику роялей, практически прислуге, у которого что-то там с сердцем, а жена — вульгарная и с претензиями, — однако Ван договорить ей не дал).
— Меня возмутили, — слова взмывали, как ракеты, — две вещи. Брюнетка, будь она хоть трижды неряшлива, обязана брить промежность, а не выставлять напоказ, и еще: девушка из приличной семьи не должна позволять всякому грязному развратнику тыкать себя под ребра, даже если вынуждена носить изъеденное молью, вонючее тряпье, не прикрывающее ее вызревшие прелести! Боже! — воскликнул он в довершение. — И зачем только я снова приехал в Ардис!
— Обещаю, обещаю, что впредь буду осмотрительней, а пошляка Педро и близко к себе не подпущу, — заверила она, энергично кивая со счастливой улыбкой и со вздохом благодатного облегчения, причина которого лишь много погодя будет терзать Вана.
— Эй, подождите меня! — взвизгнула Люсетт.
(Терзайся, мой бедняжка, мой любимый! Да-да, терзайся! Хотя все это было и быльем поросло. Приписка рукою Ады.)
Что за славное идиллическое сопряжение составили они, сойдясь втроем на дернистом подножии огромного плакучего кедра, чьи обвислые ветви образовывали некий восточный балдахин (там и сям подпираемый, как и наша книга, выростами из собственной плоти) над двумя темными и одной золотистой головками, так сплетались они над тобой и надо мной темными теплыми ночами в пору нашего беспечно счастливого детства.
Распростерлись навзничь, томимый воспоминаниями Ван заложил руки за голову и, прищурившись, уставился в ливанскую синь небес, просвечивавшую сквозь листву. Люсетт в восхищении любовалась его длинными ресницами, испытывая жалость к его нежной коже, усеянной по низу щек и подбородку, выбривать которые доставляло немало хлопот, воспаленными прыщиками и колючками. Ада, склонив свой памятный профиль, со скорбно, как у Магдалины, струившимися по бледному плечу волосами (в гармонии с тенями плакучих ветвей), рассеянно обозревала желтый зев сорванного ею восково-белого пыльцеголовника. Она ненавидела Вана, она его обожала. Он был груб, она беззащитна.
Люсетт, вечно в образе суетливой, ласковой девочки-липучки, прильнув ладошками к волосатой Вановой груди, приставала, отчего он такой сердитый.
— Я сержусь не на тебя! — выдавил наконец из себя Ван.
Люсетт чмокнула
— Перестань! — сказал Ван обвившей ему шею Люсетт. — Ты холодная, как ледышка, это неприятно.
— Неправда, никакая я не ледышка! — вскинулась она.
— Холоднющая, как две половинки консервированного персика. Ну же, скатывайся, прошу тебя!
— Почему две? Почему?
— Вот именно, почему? — проурчала со сладостной дрожью Ада, потянулась и поцеловала его в губы.
Ван попытался подняться. Обе девочки принялись попеременно целовать его, потом друг дружку, вновь принимаясь за него — Ада подозрительно молча, а Люсетт тихонько восторженно вскрикивая. Не помню, что именно в романчике Мопарнас творили или говорили Les Enfants Maudits — по-моему, это происходило в Шато Бриана, и все начинается с того, как из oeil-de-boeuf [198] башенки вылетают в закатном свете, одна за другой, летучие мыши, но эти дети (которых автор романчика по сути и не знала — что само по себе восхитительно) также были достойны стать героями увлекательной фильмы, имей зоркий Ким, кухонный энтузиаст фотосъемки, необходимую аппаратуру. Обычно перо противится описывать такое, в письменном виде все эстетически получается совсем не так, как надо, и все же невозможно забыть, как тогда, на исходе сумерек (когда мелкие художественные погрешности не так заметны, как преисполненные летучести летучие мыши на фоне оранжевого неба средь девственной, не сдобренной комарьем природы) крохотные, влажные поклевывания Люсетт не только не притупляли, но даже усиливали устойчивую реакцию Вана на малейшее, реальное или воображаемое, прикосновение единственной и главной из этих двух девочек. Ада, полоща своей шелковистой гривой по соскам и пупку Вана, казалось, с наслаждением делает все, чтобы сейчас дрогнуло в моей руке перо, а в тот до странности далекий момент — чтобы ее маленькая простодушная сестричка заметила и приняла к сведению то, с чем Ван уж совладать не мог. Двадцать игривых, щекочущих пальчиков теперь запихивали смятый цветок под резиновый пояс его плавок. Как украшение — малоприглядно; как игра — неуместно и опасно. Стряхнув с себя своих очаровательных мучительниц, Ван удалился от них на руках: черная маска на длинном карнавальном носу. И как раз в этот момент на сцене появилась гувернантка, тяжело дыша, с громкой репликой:
198
Слухового окна (фр.).
— Mais qu'est-ce qu'il t'a fait, ton cousin? [199]
И все продолжала допытываться столь же настойчиво, когда Люсетт, заливаясь, как некогда и Ада, совершенно необъяснимыми слезами, кинулась в объятие ее раскинутых розовато-лиловых рук.
33
Следующий день начался мелким дождем; но после обеда распогодилось. Люсетт занималась музыкой с унылым герром Раком. До слуха сошедшихся на втором этаже Вана и Ады долетало неизбывное «брень-бом брень». Мадемуазель Ларивьер пребывала в саду, Марина упорхнула в Ладору. И Ван предложил, воспользовавшись «звуковым признаком» удаленности Люсетт, уединиться наверх в гардеробную.
199
Что он тебе такое сделал, кузен твой? (фр.)
Трехколесный велосипед Люсетт стоял здесь в углу; на полочке над диваном, обитым кретоном, хранились девочкины «заветные» сокровища, в том числе и потрепанная антология, подаренная ей Ваном четыре года назад. Дверь здесь не запиралась, но Вана наполняло нетерпение, ведь бренчание наверняка будет назойливо упорствовать еще минут двадцать. Не успел он зарыться губами в затылок Ады, как она вся напряглась и предупреждающе подняла палец. Кто-то тяжело и неторопливо поднимался вверх по парадной лестнице.
— Отошли его куда-нибудь! — прошептала Ада.
— Черт (hell)! — выругался Ван, поправляя одежду, после него вышел на площадку.
По лестнице с трудом, прижимая одну руку к груди, в другой держа свернутый в трубку лист розовой бумаги, поднимался, выкатывая адамово яблоко, дурно выбритый, синюшнощекий, с выпирающими деснами Филип Рак, в то время как музицирование, точно заведенное, продолжалось само по себе.
— Там в вестибюле есть один! — сказал Ван, предположив, самом деле или прикинувшись, что у бедного малого либо живот свело, либо его мутит.