Адмирал Ушаков ("Боярин Российского флота")
Шрифт:
Арапов ушел от него довольным. Судьба вновь стала поворачиваться к нему лицом.
15
Портрет Ушакова игумен Филарет писал больше года. Много отдал времени, зато портрет получился хорошим. Когда он привез его к Ушакову домой и выставил в гостиной на общее обозрение, Федор, при сем присутствовавший, так и ахнул от восхищения: Боже, такой красоты еще ни разу в жизни не видывал!.. Адмирал был изображен в белом парике, с приятным румянцем на щеках, без старческих морщин — моложавый, красивый. А за ликом адмирала, исполненном
— До чего же хорошо-то! — не переставал восхищаться Федор. — Ликом ангел чистый!
Сам Ушаков был не очень доволен, но, не желая обижать живописца, сказал:
— Спасибо за великий труд, отец Филарет. Но не перестарались ли вы, желая сделать мне приятное? Слишком я тут молоденький да гладенький. Ни одной морщинки не видно, а морщинки у меня есть.
— Когда смотришь на солнце, его пятен не замечаешь, а пятна, говорят, там тоже есть, — парировал игумен. — Не в морщинах важность, — добавил он убежденно, — важность в душе, а душа ваша тут ясно и правдиво светится.
— Икона, чистая икона! — любуясь портретом, повторил Федор.
Ушаков недовольно посмотрел на него и сказал, чтобы он, чем попусту говорить всякое, лучше бы стол накрыл для угощения дорогого гостя. Игумен стал отмахиваться.
— Нет, нет, никаких застолий. Нужно ехать к рыбным ловлям. И вас, Федор Федорович, я тоже приглашаю. Поедете со мной, вольным воздухом подышите. К вечеру вернемся.
— Далеко ехать?
— В Борки, к мордвам.
— Далеко, чуть ли не двадцать верст будет, — вмешался Федор. — Дорога тряская, растрясет барина.
— Меня не растрясет, а его растрясет… — насмешливо посмотрел игумен на Федора. — Ежели барина в четырех стенах держать, совсем зачахнет. Соглашайтесь, — обратился он к Ушакову и с шутливой угрозой добавил: — Не согласитесь — увезу портрет обратно.
— Ну, коли так, — улыбнулся Ушаков, — придется согласиться.
Ехали по правой стороне от Мокши. Дорога была с песочком, неровная, шибко не разгонишься. Да и лошадь оказалась не из резвых. Тяжелая, мохноногая, она тащилась кое-как, заставить ее бежать удавалось только на уклонах, и то ценой долгих и шумных усилий кучера, забывшего прихватить из дома кнут и вынужденного пользоваться вместо кнута жалким прутиком. Впрочем, ленивость лошадки раздражала одного только кучера. Сам игумен не обращал на это внимания. Он находился в отличном настроении, видимо, рад был, что угодил Ушакову живописной работой своей.
Когда проехали верст семь, дорога круто взяла вправо, после чего вступила в смешанный лес. За этим лесом проехали еще один перелесок, потом дорога снова повернула к Мокше и вышла на неоглядный луговой простор, усыпанный редкими стайками темно-зеленых кустов. Пойменное раздолье прикрывалось с правой стороны сосновым бором, в полверсте от которого в сторону Мокши виднелось десятка два крестьянских изб с надворными постройками и многочисленными изгородями.
— Это и есть Борки, — показал на деревушку игумен.
— А где же озера?
— По низу едем, потому их и не видно. Вы на кусты смотрите. Где кусты хороводом стоят
Ушаков посмотрел туда, куда показывал игумен. Там и в самом деле что-то летало, но что именно, из-за дальности определить было невозможно. Он ясно видел только дымок, подымавшийся над кустами. Кучер тоже заметил этот дымок и высказал предположение, что это, должно быть, рыбаки уху варят.
— Туда править?
— Нет, правь в деревню, — сказал игумен. — Надобно Степана прихватить, без Степана нельзя.
— Ваш монастырский? — спросил о Степане Ушаков.
— Нет, из местных. Старшой над мужиками, что рыбу для братии нашей промышляют.
Поехали в деревню. Издали она казалась чистенькой, аккуратной. Но подъехали ближе, и приметы запустения, досель скрываемые расстоянием, тотчас бросились в глаза. Полуразрушенные изгороди, полураскрытые избы и скотные сараи — все говорило за то, что здешним жителям бедность была родной сестрой.
Изба старшого артели среди полуразвалюх была самой лучшей. Окна с настоящими стеклами, как в городе. Сам же старшой оказался с виду неказистым — низенький, рябой, с длинными узловатыми ручищами. Его застали за побелкой большой русской печи, еще недавно сложенной, не успевшей как следует обсохнуть. Увидев гостей, заулыбался белозубым ртом, поклонился:
— Пожалуйте, гости дорогие, хлеб-соль вам!
Он что-то сказал помогавшему ему в работе пареньку и, когда тот ушел, принялся мыть руки.
— Это я за хозяйкой послал, чтобы браги принесла, — сказал он про паренька.
Игумен, осматривая печь, похвалил:
— Добрая получилась. Сам сложил?
— Раньше алексеевских печников приглашали, а теперь сами научились. Русские нас, мордву, многому научили, — добавил Степан голосом, в котором слышалась наивная гордость.
Внутреннее убранство избы было таким же, как и в жилищах русских крестьян: самодельная деревянная кровать, стол, лавки по стенам, лохань возле печки, а над лоханью светец с пуком лучин. Пол дощатый, крепкий, хотя и не мытый, наверное, с самой Пасхи.
Едва Степан успел привести себя в порядок, как пришла сама хозяйка, молодая, статная, красивая. В руках она держала глиняный горшок с брагой, которую покрывала густая желтоватая пена. Она в отличие от своего хозяина не знала русского языка, сказала по-мордовски «шумбрат» и с тем словом поставила горшок на стол, потом вернулась к порогу и осталась там в ожидании, будто и не хозяйка вовсе.
Женщин-мордовок Ушаков встречал и до этого и каждый раз с интересом рассматривал их наряды, украшения. На хозяйке была цветастая шаль, повязанная не так, как у русских, а накрученная на голову на манер азиатской чалмы. Открытую шею украшало ожерелье из серебряных монет. Из таких же монеток были и серьги, а также украшения на красном переднике, надетом поверх белой холщовой рубахи до пят, с красными вышивками и блестками на подоле и рукавах. В талии рубаху подхватывал широкий тряпичный пояс, концы которого с бахромой ниспадали до самого края подола.