Афина
Шрифт:
С грехом пополам мне удалось поймать такси, большой старый драндулет, он передвигался вперевалку, скользя из стороны в сторону, словно ехал юзом по петляющей замерзшей реке. Я сел посередине заднего сиденья, растопырив руки и упираясь ладонями в пластиковое покрытие. Справа и слева за стеклами вставали и заваливались здания, появлялись какие-то незнакомые любопытные люди, заглядывали внутрь и отлетали назад, как тряпичные куклы. Таксист был широкоплечий дядя в задвинутой на плоский затылок шляпе; он здорово походил на одного малоизвестного комического актера времен моей юности, но я не мог вспомнить, как его фамилия. За баранкой этот сидел, согнувшись в три погибели, чуть не касаясь носом лобового стекла. Он держался очень враждебно, и я в смятении подумал, что, может быть, усаживаясь, я сказал ему что-то оскорбительное, а теперь забыл. Мы плавными зигзагами выехали на приморское шоссе. Солнце спряталось за прядями перистых облаков, над морем стояло мягкое, фантастическое сияние. Действие алкоголя понемногу проходило, в мое затуманенное сознание начал просачиваться разъедающий страх. Мысль робко вытягивала щупальца, и они, выбивая искру, прикасались к разным точкам: инспектор Хэккет, Папаня, его накаченный охранник, — и при каждом контакте я испытывал острый укол испуга.
Мы со скрежетом въехали наверх и, поскальзываясь, остановились у ворот «Кипарисов». Я вылез, представился в микрофон и услышал, как щелкнул, отпираясь, замок. Как здесь высоко, у самого неба. Чайка, зависшая над головой,
— Мистер Морроу, — приветствовала она меня. Иногда я раскаиваюсь, что выбрал себе такую фамилию.
— Да, да, — оборвал я ее, величественно подняв руку. — Я приехал забрать мою тетю.
Это было неожиданностью не только для них, но и для меня самого. С разгона я остановился и покачнулся. Хаддоны переглянулись, миссис Хаддон встряхнула головой.
— Ну и что, — сказала она. — Вам нет нужды разговаривать с нами в таком тоне.
«В каком это таком тоне?» — возможно, заорал я. Мы все трое помолчали минуту, не зная, куда податься, потом втроем разом повернулись и зашагали в комнату тети Корки. У самой лестницы, однако, мистер Хаддон ловко увильнул в сторону. Супруга на его исчезновение никак не реагировала. Она поднималась по ступеням впереди меня, беззвучно ударяя по ковровой дорожке мягкими подошвами. Эти ее стройные ножки…
Тетю Корки я застал за консультацией со священником. Отцом Фаннингом оказался молодой человек с усталым взглядом, худощавый, длинный и слегка сгорбленный; у него на голове торчал преждевременно поседевший кок, который придавал ему сходство с вспугнутой, растрепанной птицей. Он носил круглый воротник священнослужителя и зеленый пиджачный костюм, а на ногах сандалии и носки цвета хаки. На меня он устремил проницательный взор и горячо пожал мне руку. «Ваша тетя мне о вас рассказывала», — сказал он с некоторым намеком. Тетя Корки всплеснула руками. «О, он ко мне так хорошо относится, отец! — воскликнула она. — Чудесно относится!» Отец Фаннинг сложил под подбородком ладони домиком, улыбнулся, кивнул, мигнул — совсем как актер, изображающий священника. Моя тетка, завернутая в шелковый халат с замысловатыми пламенными узорами спереди и сзади, сидела на краю кровати, а священник стоял против нее; вместе они изображали трогательную картину «Мать и сын». Тетя Корки была босиком, а вид ногтей на старушечьих ногах невыносим. Захлестнутый волнами отвращения, я мысленно бился, то всплывая, то погружаясь на дно. Но все-таки с тетей поздоровался ровным, укоризненным голосом, а миссис Хаддон, словно только того и ждала, выскочила у меня из-за спины и крикнула: «Мистер Морроу приехал забрать вас!» И все выжидательно смолкли. Я с ужасом осознал, что у меня уже нет выхода из положения, в которое я сам же себя загнал. Разыгралась головная боль — молоток бил по затылку, раз за разом медленно, но упорно пригибая меня к полу. Я деловито спросил тетю Корки, готова ли она к поездке? Она подняла на меня растерянный, даже слегка панический взгляд. Но и тут подвернулась миссис Хаддон: «Готова, готова, и вещи уложены». — Она подскочила к шкафу, жестом фокусника распахнула дверцу и представила взорам пустые вешалки и на нижней полке — набитый и застегнутый саквояж. — Только засунуть ее в платье, и она ваша!»
Призвали сиделку Шарон, а нас с отцом Фаннингом выставили на лестницу, и мы остались ждать в церковных отсветах от разноцветного окна. Мне было неловко, досадно и жаль себя; хотелось ударить кого-нибудь. Я стал приглядываться на этот счет к отцу Фаннингу, но он, по-видимому, принял хищный блеск в моих глазах за сияние самодовольства, потому что еще раз кивнул, опустил веки и проговорил: «Да, да, это добрый поступок, достойный поступок». Я смотрел себе под ноги. Священник прибавил благоговейным полушепотом: «Вы хороший человек». Это было уже слишком. Я стал отнекиваться, оскалив зубы и испустив львиный рык. Но он ласково и твердо тряхнул мой локоть и повторил, умудренно улыбаясь: «Да, да, это так. Хороший человек». Потом воздел вверх указательный палец, я уж было подумал, что сейчас он приложит его к носу в знак насмешки; но он указал выше, и в его улыбке появилось что-то маниакальное. «Судить не нам, а Тому, Кто над нами», — была его заключительная реплика. «Вот как? — отозвался я. — В таком случае да поможет мне Бог». Он озадаченно вытаращил глаза, отважно держа улыбку.
Тут дверь открылась, и на площадку нетвердой царственной поступью вышла тетя Корки, под обе руки ее поддерживали Шарон и миссис Хаддон. На ней была толстая меховая шуба в проплешинах и кокетливо сдвинутая набекрень шляпка с черной жесткой вуалью (настоящей вуалью, ее я не присочинил). В этой шубе она сильно и почему-то неприятно напоминала моего ободранного любимого мишку из далекого детства. Она взглянула на отца Фаннинга, потом на меня. Губы у нее дрожали, словно она опасалась, что мы над ней смеемся. Медленно, как похоронная процессия, мы спустились по лестнице, впереди дамы, за ними священник и позади всех я, мы с отцом Фаннингом — понурив головы и сцепив руки за спиной. В холле столпилось несколько рассеянно суетливых старушек, пожелавших проститься с тетей Корки. Я разглядел среди них мисс Лич в шелку и шарфах, но на этот раз я как будто бы не показался ей знакомым. Старушки возбужденно шептались, им, наверно, непривычно было видеть, как кто-то из их числа покидает это узилище, и не только в уме, но даже в вертикальном положении. На крыльце тетя задержалась и удивленно и недоверчиво обвела взглядом газон, и деревья, и вид на море, словно подозревая, что все это только нарисовано на холсте для ее спокойствия. Таксист неожиданно проявил внимание, даже вылез из машины и помог мне устроить старушку на пассажирском сиденье; может быть, ему она тоже напомнила кого-то истрепанного и дорогого из прошлой жизни. Она сняла шляпу с вуалью, прочла надпись «Не курить» на приборном щитке и принюхалась. Тут появился мистер Хаддон с теткиным саквояжем, и водителю пришлось снова выйти, чтобы затолкать его в багажник. Мы тронулись под канонаду дребезга и выхлопов, и мистер Хаддон медленно отступил, точно выбил колодки и спустил на воду большой корабль. На крыльце вяло махали руками древние менады, а миссис Хаддон стояла в стороне, и вид у нее был обиженный и злой. Выбежала сестра Шарон, стала стучать в окно, говорить что-то, но тетя Корки не знала, как опустить стекло, а шоферу девушка была не видна, поэтому мы уехали, а она, растерянная, осталась стоять одна, кусая губы и улыбаясь, и позади над ней нависал большой, несуразный, весело раскрашенный дом. «Не оглядывайся!» — сердито приказала мне тетя дрожащим голосом и втянула голову в меховой воротник. Боже милосердный, — думал я, ломая руки. — Что я наделал!
Удивительно, как знакомое в один миг может стать незнакомым. Мой дом, как я его называл, с первого же взгляда на тетю Корки нахмурился, надулся и так до сих пор еще и не пришел в себя. Я чувствовал себя гулякой-мужем, вернувшимся после ночи на окрестных крышах под ручку со своей цыпочкой. Я живу на четвертом этаже в узком старом обшарпанном доме на улице, вдоль которой растут в два ряда деревья и горланят
Я уже так устал и впал в такое отчаяние, что казалось, сейчас от меня, как от снеговика, останется только мокрое место на полу. Я зажег для тепла газ (он сердито вспыхнул: Фу!),усадил возле него тетю Корки как была в шубе и, перейдя в спальню, сменил простыни на моей постели; накрахмаленные, они разворачивались с треском, похожим на дальний гром. Управившись, я на миг высунулся из окна охладить разгоряченный мозг. В зимних сумерках трава во дворе казалась серой, безжизненной, поникшей. Я не узнавал сам себя. (А разве я когда-нибудь знал себя?) Для того и существует дом — чтобы успокоиться и не терзать себя неразрешимыми вопросами; я оказался в оккупации, и внешние сомнения просачиваются, точно туман, в каждую щель.
Тетя Корки устроилась на новом месте в два счета, наверно, призвала на подмогу давно забытые навыки беженской жизни. Заняла под свое гнездо угол с кроватью, а одежду развесила на спинке стула и на вешалке для полотенец, которую выудила из какого-то чулана. Я старался смотреть в сторону от выставленных на обозрение старческих тряпок; я всегда стеснялся нижнего белья. А ее, конечно, наша вынужденная близость нисколько не смущала. Например, проблема уборной. В тот первый вечер мне пришлось свести ее под руку по лестнице, с остановкой на каждой ступеньке, а потом стоять за дверью, мыча какую-то мелодию, чтобы не слышать, как она облегчается. Потом она вышла, посмотрела на лестницу, по которой ей предстояло подняться, и покачала головой, причмокнув губами, — знак, который, по моим понятиям, выдавал в ней иностранку. Я с ужасом подумал о ночных горшках и еще кое о чем похуже. Но на следующий день, не посоветовавшись со мной, она реквизировала на кухне низкую кастрюлю без ручки, поместила под кроватью и каждое утро начинала с того, что выливала содержимое с высоты четвертого этажа через окно во двор. Я с замиранием сердца ждал, что жильцы первого этажа начнут жаловаться, но они ничего не говорили; интересно, как они себе объясняли ежеутренние желтые потоки, с брызгами низвергавшиеся на землю под их кухонным окном? И с другими проблемами она тоже справлялась. Ей нравилось готовить себе пищу, особенно жарить яичницу из взбитых яиц. Она даже умудрялась устраивать постирушки в раковине на кухне; вечером возвращаясь домой, я обнаруживал то пару-другую шелковых трико древнего образца — бабушкино наследство, надо думать, — то истекающие каплями чулки в совершенно плачевном состоянии, развешенные над газовой плитой на бельевой вешалке, о существовании которой даже не подозревал; и все четыре газовые горелки полыхали на полную мощность. (Беспокоиться насчет того, как она обращается с газом — или насчет ее привычки курить в постели, если уж на то пошло, — у меня руки не доходили.) Что до болезни, чем уж она там болела, то почти никаких симптомов заметно не было. Кашляла правда много — я представлял себе ее легкие в виде эдаких резиновых ошметок, вроде лопнувших футбольных камер, — и сквозь дымовую завесу ее духов проникал стойкий неприятный запах, отталкивающий, как зубная гниль, только еще противнее, я считал его естественным зловонием смерти. А лицо у нее было примерно такое, какое я теперь иной раз по утрам вижу в зеркале: напряженный, слезливый взгляд, обвислая кожа, недоумение и испуг перед разрушительным действием времени. Спала она мало, мне даже казалось, что вообще никогда. Ночами, лежа в гостиной на диване, искривив шею на одном валике и вдавив подошвы в другой, я слышал, как она по-мышиному шуршит и возится в спальне, ходит туда-сюда всю ночь напролет, дожидаясь, должно быть, зари, когда в щели между шторами просунутся наконец бледные пальцы первого света. Что плохо себя чувствует, она никогда не жаловалась, хотя бывали дни, когда она не поднималась, а оставалась лежать под смятыми простынями, лицо отвернув к стене и вцепившись пальцами в край одеяла, словно это медленно задвигающаяся крышка, и нужно напрячь все силы, чтобы она не закрылась окончательно. В такие скверные дни я иногда приходил днем, прямо от тебя, весь переполненный, пропахший тобой, и сидел возле нее. Она ничем не показывала, что знает о моем присутствии, но я чувствовал, что она его ощущает. Это было все равно как находиться рядом с живым существом другого вида, чьи безмолвные муки происходят в иных, недоступных мне сферах. Я держал ее за руку, вернее сказать — это она держала за руку меня. Мгновения эти были неожиданно мирными — для меня. Свет в комнате, цвета старой жести, напоминал мне детство. Я видел такие же предвечерние сумерки в далеком прошлом и себя ребенком у окошка, за которым гаснет день, и в высоких голых деревьях устраиваются на ночь грачи, и дождик сеется с неба тихий, как само время. И этот дождь… когда он припускал сильнее, тяжелые капли танцевали на блестящем асфальте, и мне они казались толпой одновременно кружащихся маленьких балерин; это было, наверно, первое художественное сравнение, которое я придумал.
Явился с визитом отец Фаннинг в зеленом костюме и сандалиях, с поднятым гребнем молодой седины, похожим на вопросительный знак. (Бой-скаут — ну конечно! Вот кого он мне напоминал.) Тетя Корки была ему не рада; ее интерес к Богу и всему божественному не пережил переезда. Она слушала его молча, нетерпеливо, развешивая транспаранты дыма над его головой, пока он серьезно и доброжелательно толковал о погоде и о Божьей милости; можно было подумать, что это совершенно ей чужой человек, с которым общались на отдыхе, поддерживали отношения из вежливости, а он бестактно явился незваным в дом, рассчитывая на возобновление знакомства. Разочарованный, он вскоре смолк и печально раскланялся. Внизу он попытался было еще раз объяснить мне, какой я хороший человек, но я, делая вид, будто дружески похлопываю его по плечу, вытолкал его на улицу и захлопнул за ним парадную дверь.