Афина
Шрифт:
— Да.
— На улице есть люди?
— Да.
— Они на меня смотрят?
— Пока нет.
Стена была побитая, в царапинах и разводах, на ней виднелось пятно высохшей протечки, похожее на силуэт Северной Америки. Пальчики А. дрожали в моей ладони. Вот теперь, говорил я ей, теперь они тебя заметили. И так велика была сила ее воображения, что у меня перед глазами на стене начала проступать уличная сцена в сером свете ноябрьского дня: остановившиеся автомобили и столпившийся народ, в молчании задравший головы. Она сдавила мне руку; я знал, чего она хочет теперь. Как послушный ребенок, она подняла руки над головой, я, нагнувшись, взялся за подол ее шелестящей шелковой комбинации, медленно потянул кверху и снял через голову. Она осталась голая. На белую стену упали блики от ее груди и живота. Она слегка дрожала.
— Ну что, они увидели меня?
— Да, увидели. Все смотрят на тебя.
Вздох.
— А теперь что они делают?
— Смотрят и показывают на тебя. А некоторые смеются.
У нее перехватывает дыхание.
— Кто? Кто смеется?
— Двое мужчин. Двое рабочих в комбинезонах.
Она дрожит и сухо всхлипывает. Я пытаюсь обнять ее, но она стоит как каменная. Кожа у нее посерела от холода.
— Почему ты так со мною поступаешь? — тихо говорит она. — За что?
И горестно вздыхает. А потом, когда мы лежим в постели, потные и скользкие, она снимает с глаз чулочную повязку, задумавшись, пропускает чулок между пальцами и деловито говорит:
— Следующий раз на самом деле подведешь меня к окну.
По ее словам, ей хотелось, чтобы ее видели, чтобы у нее похищали и выставляли напоказ самые ее сокровенные секреты. Но я теперь спрашиваю себя, действительно ли она возлагала на алтарь нашей страсти свои секреты, или же это были просто выдумки на разные случаи? Как-то утром, когда я пришел, она была в ванной. Я постучался, но она не услышала или не пожелала услышать. Тогда я тихо открыл дверь и вошел. Она сидела на краю ванны, поставив перед собой на раковину треснутое зеркало, и протирала ваткой лицо. На меня она не взглянула, только замерла на секунду и собрала губы, пресекая улыбку. На ней была широкая рубаха, а волосы закручены в полотенце. Лицо без косметики походило на бесцветную шаманскую маску. Не произнеся ни слова, я остановился, прислонившись спиной к двери, и чуть дыша смотрел на нее. В белесом свете матового окна колыхался пар, резкий запах какого-то снадобья напомнил мне детство и маму. Покончив с лицом, А. поднялась, размотала полотенце и стала энергично вытирать волосы, время от времени встряхивая головой и наклоняя ее вбок, как будто в ухо попала вода. Случайно в зеркале наши глаза встретились, но она сразу же отвела невидящий взгляд. Потом, щупая одной рукой еще влажные волосы, другой задрала рубаху, уселась на унитаз и замерла, сосредоточенно глядя перед собой в одну точку, как зверюшка, задержавшаяся на лесной тропе, чтобы пометить свой след. Вот на лице ее отразилось усилие. Готово. Она дважды быстро подтерлась, встала. Всхлипнул и обрушился водопадом бачок. Ко мне дошел ее запах, едкий, пряный, теплый. Слегка затошнило. Она повернула кран газовой колонки, бросила мне через плечо: «Спички есть?» Мне хотелось спросить, всегда ли она подтирается левой рукой, или это тоже притворство, но я не спросил, не хватило духу.
Да и не подходящее это слово — притворство. Правильно было бы сказать, что она просто еще не сформировалась. Не существует, а только становится. Так я о ней думал. Всякий ее поступок был попыткой самоопределения. Я сказал, что это она изобретала наши игры и устанавливала правила, но на самом деле ее кажущаяся власть была не более чем каприз ребенка. На улице она вдруг толкала меня локтем в бок и, сощурив глаза, смотрела вслед проходящей женщине. «Волосы, — говорила она мне, не разжимая рта. — Цвет совершенно как мой, ты заметил?» Дергала меня за рукав, сердилась. «Ты что, слепой?» Роясь в скопившихся грудах древнего хлама (наше любимое занятие), мы как-то наткнулись на заплесневелый том эротических иллюстраций XVIII века (сейчас мне вдруг пришло в голову: не сама ли она его и подложила?). Она рассматривала их часами. «Посмотри, — говорила, указывая на какую-нибудь непристойно распластавшуюся фигуру. — Правда на меня похожа?» И отвернувшись от книги, заглядывала мне в лицо, бедная моя Жюстина [7] , с трогательной настойчивостью ища в нем окончательных подтверждений… чего? Подлинности, наверно. Однако для своих все более изощренных, фантастических упражнений мы возвели поддельное вместилище, хрупкий театр иллюзий, даривших нам самые яростные и драгоценные секунды мрачного наслаждения. Какой пронзительный, темный и нежный восторг испытывал я, когда среди судорог страсти она выкрикивала мое ненастоящее, мое фальшивое имя, и на какой-то миг призрак моего другого, отброшенного Я присоединялся к нашим задышливым усилиям, и это уже был секс втроем.
7
Жюстина — героиня одноименного романа де Сада, подвергающаяся мучениям и издевательствам.
Ты не будешь смеяться, если я скажу, что по-прежнему считаю нас целомудренными? В какие бы гадкие и даже опасные игры мы ни играли, в них все равно оставалось что-то детское. Хотя нет, не так, детство не целомудренное, оно просто несведущее; а мы знали, что делаем. Как ни парадоксально, может быть, это звучит, но, на мой взгляд, как раз само это знание придавало нашим действиям безгрешную, до-грешную легкость. Как все любовники, мы, я по крайней мере (ведь не мог же я знать, что чувствуешь ты) верил, что в наших отношениях есть что-то, чего до нас на свете не было. Не великое, конечно, я же не Рильке, а ты не Гаспара Стампа [8] , но что-то такое, что выше себялюбивой плоти, выше даже, чем мы друг для друга, что трепещет и остается, как остается стрела на натянутой тетиве, прежде чем обратиться в чистый полет. Но остается и тогда.
8
Гаспара Стампа (1523–1554) — итальянская поэтесса из Падуи, в творчестве Р. М. Рильке фигурирует как воплощение женской любви.
Она рассказывала мне
Я чувствовал, что она приближается, эта утрата; с самого начала я ее предчувствовал. Намеков было сколько угодно: обмолвка, хитрый взгляд, слишком поспешно оборванная улыбка. Однажды, лежа в моих объятиях, она вдруг замерла и, приложив ладонь к моему рту, прошипела: «Тссс!» Пронзенный страхом, я услышал отдаленный, безжалостный телефонный звонок, донесшийся из недр дома. Телефон! Даже автоматная очередь не показалась бы мне такой неуместной. Но А. нисколько не удивилась. Не сказав ни слова, она выскользнула у меня из рук, завернулась в мой халат и убежала. Я вышел следом, подгоняемый дурным предчувствием. Телефон, старая бакелитовая коробка, стоял внизу, на верстаке, заваленный всяким барахлом. Я остановился на пороге. Она стояла ко мне спиной вполоборота, поставив одну ступню на другую, а трубку зажав между щекой и плечом, и тихо в нее говорила, будто толковала что-то малому ребенку. Чувствовалось, что с улыбкой. Поговорив, положила трубку, обернулась и пошла ко мне, прижав руки к груди и пригнув голову. Только тогда я осознал, что стою перед нею голый. Она прижалась ко мне, смеясь тихим, как тигриное ворчание, смехом. «Ой, как холодно!» — почти весело пожаловалась она. Я молчал, мучительно страдая. Туман раздвинулся, и мне открылся душераздирающий мгновенный вид совсем другой, отдаленной страны.
И дом № 23 тоже обнаружила она. По ее словам, она присматривалась к нему уже давно. Там вроде бы располагалась адвокатская контора (надо же иметь такое чувство юмора), но по виду входящих и выходящих людей что-то не верилось, чтобы их интересовали юридические вопросы. Однажды она пришла взбудораженная, не сняв пальто, стала коленями на постель, взяла меня за руки и сказала, что я должен пойти с нею кое-куда, она меня отведет. Мы торопливо шагали по малолюдным улицам — дело было к вечеру, и пешеходы почти не встречались. Асфальт под серо-стальным небом казался тщательно вымытым, за каждым углом ждал в засаде порыв ледяного ветра. Дом № 23 выглядел обшарпанным и заброшенным. На улицу выходило большое витринное окно, задернутое коричневой шторой, и узкая высокая дверь. У порога А. позвонила и, усмехаясь, прижалась ко мне спиной, ее макушка приходилась под мой подбородок. Волосы у нее были холодные, но кожа под волосами горела. Послышались шаркающие шаги, мамаша Мэрфи, в шлепанцах и вязаной кофте, выглянула в открывшуюся дверь, но тут же попятилась, глядя на нас с подозрением. «Его нету», — буркнула она. У нее были основательные усы и большой бюст, достигающий до того места, где когда-то находилась талия. А. заискивающе объяснила, что мы пришли не к адвокату. Мамаша Мэрфи продолжала разглядывать нас с подозрением. «Вы вдвоем», — произнесла она. Если это был вопрос, то у нас не нашлось на него ответа. Она еще некоторое время к нам приглядывалась, а затем отступила в сторону и жестом пригласила войти. Я было замешкался, словно мне предлагалось войти во врата Гиблой Часовни, но А. нетерпеливо тянула меня за рукав, и я последовал за нею, моей Морганой.
Поднимались по узкой лестнице, жирный зад мамаши Мэрфи покачивался у нас перед носом. Освещение было слабое, пахло тушеным мясом. А. победно сжала мне пальцы и что-то произнесла одними губами, но что, я не понял. Мы вошли в небольшую комнату на втором этаже, тускло освещенную, с низким потолком, мягким диваном, тюлевой занавеской и крытым клеенкой столом. По стенам колыхались бурые тени, похожие на лоскуты оборванных старых обоев. Мамаша Мэрфи сложила руки под грудью и опять обратила на нас испытующий взор. А. крепче прижалась к моему боку. Я не знал, куда деваться.
— А вы часом не из полиции? — грозно спросила мамаша Мэрфи.
А. энергично замотала головой.
— Да нет, что вы. Мы не из полиции. — Старуха перевела взгляд на меня. А. поспешила добавить: — Понимаете, нам нужна девочка.
Я почувствовал, что краснею. Мамаша Мэрфи и бровью не повела. Я не в силах был больше выдерживать ее бесцветный взор, заложил руки за спину, отошел и стал смотреть в низкое окно; в конце концов, это женское дело. Конечно, я жалкий, бесхребетный пес, кто спорит. Какие ощущения я испытывал? Возбуждение, разумеется, ужасный, захватывающий, запретный жар, точно потеющий мальчик, вздумавший подглядеть, как раздевается сестрица. (Почему в такие минуты мне всегда вспоминается детство? Наверно, они приводят на ум первые грехи, эти первые неуверенные шаги в реальную жизнь.) За окном сгущались сумерки; наступил вечер. На душе у меня, как тихий вздох, повеяло печалью. В переулке под окном стояли мусорные контейнеры, сараи, гаражи. По верху стены, усеянному битым стеклом, шла, изящно ступая, кошка. Почему отбросы мира всегда говорят мне о чем-то неуловимом? Разве эта сцена могла что-то означать, если она и сценой-то была только благодаря тому, что я на нее смотрел? За спиной у меня А. со сводней вполголоса обговаривали условия. Вот так бы мне и стоять всегда, мрачно глядя из окошка, как влачится к окончанию зимний день; не жизнь, а ее хрупкое подобие, понимаешь? — в нем я всегда чувствую себя уютно.