Афина
Шрифт:
День пятится перед наступающим мраком. Я снова на том же месте, словно миг нескончаем. На улице глухо ревет ветер, окно дрожит, над сгорбленными крышами большие, темные, смутные тучи кипят, как грязные морские волны. Слезы мои высохли, лицо словно остекленело. В оловянном свете от окна А. превращается в темный камень, и голос ее, когда она заговорила, кажется искусственным голосом сивиллы. Она принимается рассказывать мне, как школьницей в Париже убежав из конвента, она как-то раз провела ночь в борделе и шла со всяким, кто хотел, их было двадцать или тридцать мужчин без лиц, она потеряла счет. Никогда она не осознавала себя так ясно и в то же время со стороны, не была такой свободной от самой себя и вообще от всего. В быстро гаснущем полусвете она плавно повела по воздуху рукой. «Вот так, — тихо произносит она. — Совершенно свободной».
5. ПОХИЩЕНИЕ ГАНИМЕДА, 1620
Л. Э. ван Олбейн (1573–1621)
Хотя ван Олбейн и не пользуется славой миниатюриста, его талант, как он ни скромен, с особенной, быть может, полнотой проявился в работах малого масштаба, в чем мы можем убедиться, глядя на эту маленькую, прелестно написанную сценку, редкостный экспонат в этом собрании редкостей. Что прежде всего бросается
~~~
Больше даже, чем мои личные привидения, меня тревожила мысль о живых фантомах, обитающих в доме. Я все время боялся, что в один прекрасный день щелкнет и распахнется потайная дверь и кто-то застанет нас кувыркающимися на постели или запарившимися и обессиленно распластавшимися на полу с переплетенными ногами и руками. Я и сейчас диву даюсь, почему этого не было? А может, было? Может быть, Франси все-таки как-то заглянул к нам, но мы были слишком заняты, чтобы его заметить — я верю, что этот человек мог бы пролезть в самую узкую щелку, — и он тихо убрался восвояси, прикарманив нашу тайну? Он постоянно находился где-то поблизости, шнырял по дому, топал вверх-вниз по лестнице своей кособокой походкой. У него была пугающая привычка возникать неожиданно на каком-нибудь пороге или на темной лестничной площадке: кисть руки, глаз, ухмылка и такой причмокивающий звук, который он издавал губами, будто погонял лошадь. Еще он имел обыкновение в шутку отдавать мне честь при встрече, подносил два пальца ко лбу и тут же лениво опускал руку. А еще он забавлялся тем, что изображал удивление, когда сталкивался со мной — останавливался как вкопанный, выпучив глаза и разинув рот в немом возгласе изумления и восторга. Однажды я его увидел вблизи нашей комнаты за поворотом коридора, с ним был Голл, живописец. Я думал, это идет А., и чуть было не окликнул ее по имени (ах эти нетерпеливые игры новоявленных любовников!). Он, должно быть, заметил испуг на моем лице и, осклабившись, остановился. Голл, тащившийся следом, чуть было не налетел на него, выругался и посмотрел на меня волком. Это был приземистый бородач с неправдоподобно большим брюхом, словно под его измазанной красками блузой засунута пара диванных подушек. У него были маленькие черные зоркие глазки и красный, как у клоуна, нос. Он держался скованно, чуть кренясь набок и отдуваясь, словно был слишком туго затянут в одежду, и от этого на все смотрел недовольно, с еле сдерживаемой враждебностью (как мне нравятся эти случайные карикатурные зарисовки!). Уже издали я почувствовал запах немытого тела и нижнего белья, которое давно следовало бы сменить. «Это еще кто?» — прорычал он. Франси с издевательской изысканностью представил нас друг другу. «…А это Голл, — заключил он, — художник и, как и вы, мистер Морроу, ученый специалист». Голл хмыкнул, отвернулся и сделал неудачную попытку пнуть пса Принца, который стоял на лестничной площадке, подняв блестящий черный нос и поглядывая вокруг, словно окруженный стаей своих собратьев. Я вспотел от волнения, представляя себе, как сейчас по лестнице, опустив по обыкновению голову, взбежит А. и вдруг, завидев нас, остановится. Франси с удовлетворением наблюдал за мной. «У вас немного взволнованный вид, — сказал он мне. — Вы никого не ждете?» Голл уже спускался по
Мы спустились в большой зал, где я первый раз увидел Мордена. Деревянные козлы, или что это было, по-прежнему свисали с потолка на размочаленных веревках, и грязно-белое полотнище все так же опускалось складками из верхнего угла оконной рамы. На полу лежали тусклые трапециевидные пятна осеннего дневного света. Мы уселись на венские стулья, они по-стариковски жалобно застонали скрипучими голосами. У Голла оказался глиняный кувшин с изогнутой ручкой, он просунул в нее большой палец, поднял кувшин на плечо и стал пить из горлышка щедрыми глотками, екая кадыком. Наконец оторвался, крякнул и отер губы тыльной стороной кисти.
— Хороша, а? — спросил Франси.
Голл протянул кувшин мне. Глаза у него заслезились.
— Самогонка, — хрипло уточнил он. — Хозяйка гонит в сарае.
Франси засмеялся:
— Нет, мистер Морроу предпочитает шампанское.
Под их взглядами я опасливо сделал глоток, стараясь не думать о слюнявых губах Голла на закраине горлышка. Безвкусная жидкость, только вспышка серебряного огня на языке и побежавший во все стороны ожог.
— Сейчас обратно выплеснет, — весело предостерег Франси.
Я передал кувшин ему, и он, умело приладив его на плече, тоже отпил из горлышка. Теперь глаза заслезились у меня.
— Из картошки, — похвалился Голл. — На самогон картошка лучше всего идет.
По-моему, я уже раньше говорил, что, к сожалению, всю жизнь питаю слабость к жизни низов. Эта склонность плохо вяжется с моим, как я считаю, в остальном вполне достойным, чтобы не сказать — патрицианским темпераментом. В давние времена, разъезжая по свету, я через час после прибытия на место уже безошибочно определял там чутьем самый грязный притон. Чем непристойнее заведение и чем безобразнее в нем публика, тем мне больше по вкусу. Наверно, привлекала опасность, это захватывающее дух трепетание под ложечкой, и подмывало переступить черту, немного запачкаться грязью этого жалкого мира. Потому что я никогда не ощущал себя там своим, напротив. Я до вечера (днем лучше всего) просиживал на табурете, облокотясь о стойку и держа в пальцах запотевший стакан льдисто-голубой ядовито-соблазнительной жидкости, и с восхищением и некоторой даже завистью наблюдал за людишками, которые в своей мелкотравчатой низости гораздо естественнее, искреннее, чем я когда-нибудь смог бы стать. Некоторых из них, преимущественно мужчин, отличала элегантная нервозная способность моментальной реакции на все, а я считал это непременным свойством взрослого, бывалого мужчины. Есть и другой тип, характерным образчиком которого как раз и может служить Голл: весь — замкнутость на себе, неудовлетворенность и копящаяся в глубине души злость. К которому я бы хотел принадлежать? Наверно, к смеси того и другого? Или же ни к тому, ни к этому, а к какой-то третьей разновидности, еще гораздо более отталкивающей? Кувшин вернулся ко мне, и на этот раз я сделал от души большой, долгий, огненный глоток, а затем передал кувшин Голлу, широко улыбнулся и со скрытой иронией провозгласил: «За здоровье честной компании!»
Они обсуждали своего знакомого живописца по имени Паки Планкет.
— Да ну, он маляр, — утверждал Голл. — Маляр и больше ничего!
Франси подумал и кивнул.
— Но дело, однако же, делать умеет, — возразил он, подмигнув мне.
Рябое лицо Голла почернело.
— Маляр! — повторил он со страстью и яростно, звучно поскреб клочковатую бороду, больше походившую на разросшийся у него на подбородке лишайник.
Кувшин снова очутился у меня. Надо же, как он быстро оборачивался. Мне припомнились рассказы о жителях Дикого Запада, сходивших с ума от самогона. У них мозги превращались в кашу и языки гнили прямо во рту. Умора да и только.
Я выпил за здоровье моих собутыльников, на этот раз провозгласив тост во весь голос. И рассмеялся.
Голл посмотрел на меня неодобрительно, буркнул:
— Сланте [6] , —а потом спросил у Франси, указав на меня большим пальцем: — Кто он такой? Западный сакс какой-нибудь или кто?
Вскоре я заметил, что воздух загустел, стал вязким, и где-то в центре всего стучит медленный, гулкий пульс. Мне захотелось подняться, но я почему-то забыл, как это делается, не то что физически не в состоянии, а не мог мысль собрать и направить на это дело. Случай скорее интересный, чем огорчительный, и ужасно забавный. Я был словно гуттаперчевый мячик на резинке, которая, гудя, растягивалась, тянулась вверх по лестнице, в потайную комнату, где, я представлял себе, ждет меня А. — сидит, подобрав ноги, в изножье нашей постели, в уголке рта тлеет сигарета, один глаз прищурен от дыма, подбородок прижат к коленям — и греет ладонями озябшие босые ступни, моя девочка-обезьянка. Хотелось бы знать, еще когда ты была со мной, у тебя тоже бывали такие переходы от желания к скуке, которые меня так смущали? Иногда, даже прижимая тебя к груди, я вдруг чувствовал, что мне ужасно хочется оказаться где-нибудь в другом месте, остаться одному, освободиться. (Зачем я вспоминаю об этом, зачем пишу такие вещи, когда на самом деле мне хочется только одного: выть от боли так страшно и пронзительно, чтобы ты услышала, где бы ты сейчас ни находилась, и кровь в твоих жилах превратилась бы в воду.) В носу у меня защекотало, и я понял, немного удивившись и почему-то обрадовавшись, что сейчас расплачусь.
6
Ваше здоровье (ирл.).
— Беда с моими работами та, — мрачно говорил Голл, — что лучшие из них никто не оценит по достоинству.
Франси хмыкнул. «Что верно, то верно», — согласился он, и пес у его ног поднял голову и посмотрел на него с укоризной.
Сорочьи глазки Голла затуманились, рябой нос из вишневого стал яростно свекольным.
Я великодушно поинтересовался, глотая непролитые слезы, какого рода работы он пишет. (Кажется, я тогда еще думал, что он тоже простой маляр.) Он бросил на меня еще один черный взгляд и не снизошел до ответа.
— С фигурами! — громко ответил за него Франси и изобразил ладонями в воздухе округлые формы. — Отличные вещи. Лесные сцены, девчонки в рубашонках. — Он шлепнул меня по колену. — Вы бы посмотрели, вполне в вашем вкусе. Можете мне поверить.
Голл оглянулся на него в негодовании.
— Заткни глотку, Франси, — выговорил он заплетающимся языком.
Я принялся им рассказывать о своей встрече с инспектором Хэккетом. На мой взгляд, это была ужасно смешная история. Я широко размахивал руками и уснащал свою речь остроумными выражениями. «Да ну? Ей-богу?» — переспрашивал Франси. Глаза у него смотрели в разные стороны, и когда он вздумал закурить, то рассыпал на пол всю пачку сигарет, а Голл рассмеялся во всю глотку. Раскочегарив наконец курево, Франси затих и задумался, кивая и подслеповато глядя мне в колени.