Ахматова: жизнь
Шрифт:
Сначала, как уже повелось, прочитаем сами тексты – как я их вижу, – а потом приведу несколько аргументов в защиту своей дерзости.
Текст первый (июль 1944– июль 1945):
Опять подошли «незабвенные даты», И нет среди них ни одной не проклятой. Но самой проклятой восходит заря… Я знаю: колотится сердце не зря — От звонкой минуты пред бурей морскою Оно наливается мутной тоскою. И даже сегодняшний ветреный день Преступно хранит прошлогоднюю тень, КакТекст второй (июль 1959):
Летний сад
Не правда ли, стихи обрели психологическую убедительность? Да и топологическую тоже, равно как и единство времени, места и действия. Лирическая героиня в июле 1959 года идет от Летнего сада к Мраморному дворцу, где когда-то жила с Вольдемаром Казимировичем, отыскивает глазами свое окно и наконец-то, спустя почти тридцать лет со дня смерти своего мучителя, находит-таки формулу, в которую, как в прокрустово ложе, втискивает свое второе «матримониальное несчастье»: «Мудрец и безумец – дурной человек».
Избавился от несостыковок и предыдущий текст. Стихи без навязанной им чужой концовки уже не заставляют проницательного читателя задавать недоуменные вопросы типа: если героиня находится внутри помещения, в которое рвется зеленое буйство лип и кленов, а в городе вот-вот объявят наводнение (ведь «к брюху мостов подступает вода»!), то каким образом и зачем она оказывается посреди Марсова поля? Уж не хочет ли топиться? Больше того, ежели на прошлом уже поставлен черный крест, с какой стати еще раз совершать процедуру почти ритуального прощания с прошлым?
Не забудем и о том, что гипотетическая реконструкция первоначального варианта стихотворения «Опять подошли "незабвенные даты"…» позволяет, на мой взгляд, прояснить и еще одну туманность в биографии Анны Ахматовой. Может быть, и не значительную, но выразительную. В одну из «Записных книжек» (1962 г.) А.А. внесла такую запись: «В Ташкенте я… сочинила пьесу "Энума елиш", которая была сожжена 11 июня 1944 в Фонтанном Доме».
Комментарий на сей счет гласит: «Дата и место уничтожения рукописи вызывает сомнение, поскольку в июне 1944-го А.А. жила не в Фонтанном Доме, а у Рыбаковых на набережной Жореса, а 11 июня участвовала на митинге в г. Пушкине».
Дата и впрямь вызывает сомнение, впрочем, сугубо формальное, ибо Ахматова
Но тут возникает вот какое затруднение. Согласно свидетельству Ирины Пуниной, когда они всей семьей вернулись из эвакуации 19 июля 1944 года, их квартира была опечатана. Пришлось обратиться к управдомше Пересветовой… Казалось бы, этот факт опровергает и утверждение Ахматовой, что рукопись сожжена в Фонтанном Доме, и мое предположение, что символический акт был совершен не 11 июня, а месяц спустя. На самом же деле не опровергает, а подтверждает. За комнаты Пуниных в их отсутствие платил оставшийся в городе отец Марты Голубевой, поэтому они и оставались нетронутыми. За помещение, закрепленное за Ахматовой, не платил никто, поэтому его и заселили. Когда вторичный жилец умер, управдомша их опечатала. Так что же могло помешать ей распечатать их снова по требованию законной жилицы? А предъявить свои права на осмотр собственной жилплощади Анна Андреевна могла уже в начале июля, когда была восстановлена – официально оформлена – ее прописка по месту прежнего жительства. Товарищ Пересветова была просто обязана показать гражданке Ахматовой А.А. ее помещение – на предмет произведения необходимого ремонта. Помня, какой незабвенной датой была для Ахматовой ночь с 9 на 10 июля, допустимо, по-моему, предположить, что до этого срока она еще и ждала, и надеялась, что Гаршин опомнится, – недаром же, вернув Рыбаковой ее письма, он не отдал фарфоровую статуэтку-фигурку Ахматовой работы Наташи Данько.
Гаршин незабвенную дату проигнорировал. У него, и как раз в эти памятные для Ахматовой дни, были иные заботы и иной вариант устройства личной жизни. Но Анна Андреевна, видимо, не могла в это поверить. Ирина Пунина вспоминает: «Мы шли пешком от вокзала в Фонтанный Дом. Неожиданно на набережной Фонтанки увидели Анну Андреевну с букетиком цветов. Она не могла знать времени нашего приезда».
Как объяснила А.А. свое появление на Фонтанке 19 июля 1944 года, Ирина Николаевна не запомнила, вот только на сей раз «ведьмячество» Акумы было наверняка ни при чем. Скорее всего Анна Андреевна надеялась, что Гаршин, возвращаясь с работы, свернет налево с Аничкова моста. Свернет и увидит ее – с цветиками в руке!
Но не слишком ли я отступаю от истины? Как-никак нашей героине только что стукнуло пятьдесят пять! Увы, не слишком. Вот что пишет на сей счет Игнатий Ивановский, поэт, переводчик, ученый малый и ученик Михаила Леонидовича Лозинского, «плотно» общавшийся с Ахматовой десятилетием позже:
«В колдовском котле постоянно кипело зелье из предчувствий, совпадений, собственных примет, роковых случайностей, тайных дат, невстреч, трехсотлетних пустяков. Котел был скрыт от читателей. Но если бы он не кипел вечно, разве могла бы Ахматова в любую минуту зачерпнуть оттуда, вложить неожиданную поэтическую силу в самую незначительную деталь? Лучше всего об этом сказано в ее стихах:
Когда б вы знали, из какого сора Растут стихи, не ведая стыда…Примет было много…»
Ну, ладно, согласится иронический читатель, колдунья так колдунья, котел так котел, зелье так зелье. Но Владимир Георгиевич, врач, патологоанатом. Мог ли такой серьезный человек играть в столь затейливые «криптограммы»? Очень даже мог. Его вторая жена Капитолина Григорьевна Волкова вспоминает:
«31 июля 1944 года у директора ВИЭМа… было совещание. Владимир Георгиевич сидел рядом с ним за председательским столом, а мы, сотрудники, на своих обычных местах… Перед концом заседания Владимир Георгиевич прислал мне записку. Он нередко присылал такие записки: то с каким-то деловым замечанием, то жаловался на головную боль и просил выйти вместе с ним на воздух… Но на этот раз записка была другого содержания, в стихах. Вот они: